И только Антон запоздало сказал ей, что, к сожалению, не сможет составить ей компанию, что он — некурящий, как она призналась откровенно, с каким-то облегчением:

— А я-то, чудачка, все смотрю на Вас и мучаюсь: «Да когда же он закурит, чтобы мне с ним заодно подымить?!» — Жадно затянулась зажженной папироской, глотнула, словно пробуя на вкус, табачный дым, и, выпуская его изо рта, продолжала: — одной-то мне, женщине пятидесятилетней, вроде бы и стыдно начинать вперед мужчины. Да и ждать мне также невтерпеж: нервы расшатались… С самого утра я взвинчена… Ну, позвольте, тогда я выйду в коридор почадить.

Она привстала, но так закашлялась от крепкого табака, что ее перекосило всю и она идти не могла.

— Боже! Да курите, пожалуйста, здесь. Вы садитесь! — воспротивились Кашины ее намерению выйти. — И она в купе осталась. Присела на диван, прокашливаясь:

— Я не могу. Я наизнанку выворачиваюсь. У меня такой кашель… Душит меня всю… — И затем спросила, возобновляя как бы прерванный разговор:

— И вы, сынок, никогда и не курили?

— Нет, раза два баловался в одиннадцатилетнем возрасте. С братом. Прятались в подвал, чтобы домашние не слышали запах отцовской махорки. Но нас отец разоблачил. Любя нас, всыпал нам ремнем. Он был у нас чрезвычайно строг и справедлив.

— Ну, это же совсем-совсем не то, — с запальчивостью возразила Нина Федоровна, отчего все дружно рассмеялись до слез, хотя она, кашляя, так и не поняла, что вызвало такой шумный подъем веселья. В том числе и у Коли.

— Почему же, Нина Федоровна?

— Потому, сынок, что настоящий-то вкус к табаку прививается позднее — в зрелом возрасте, — разъяснила она, настроенная на весьма серьезный лад.

— Да, баловство курильщика у меня тогда прошло в момент. А вот младший брат, напротив, увлекся с тех пор, несмотря на кардинальные отцовские меры.

— Верю: бывают исключения. — Нина Федоровна вглотнула сквозь слезу густой табачный дым, на сей раз справилась с кашлем, и ее гипнотизирующие глаза подернулись словно туманом. И заметнее проблескивали — уже блеском опьяненной.

— Все исключительно зависит от самого себя.

— Знаю: люди живут для себя. Но у вас, видать, сердце хорошее, — объяснила собеседница не то с жалостью, не то с грустью. — А я и бросала… И все напрасно: возвращалась к прежнему — к куреву. Меня, должно, бог наказал за что-то. Вот последний раз это было в день Первого мая. Накануне вернулась из больницы, ослабленная, издерганная — жуть. У всех был праздник, радость, а у меня такое горе, что впору б только повеситься… — И она как-то неловко взмахнула рукой, точно хотела побожиться-перекреститься. И Коля, словно позволяя ей свободней высказаться без него, молчаливо встал и вышел в коридор. — Все праздничные, разодетые шли мимо моих окон, с демонстрации, песни пели, плясали, а я неприкаянная, злая сидела дома. Пришел мой брат двоюродный, мой бывший опекун добровольный, тогдашний друг незаменимый (я была его питомицей когда-то, в юности). А я до этого курила, но перестала: врач наложил запрет, и я не курила уж месяца два. И теперь одна сидела за пустым столом, зубами трескотала, да совершенно не от холода. «Что с тобой, сестра? Что с тобой?» — подступился ко мне этот брат, уже ставший давно черствым и глухим. И тут я неожиданно решилась заново: «Папиросы есть у тебя?» — Он похлопал себя по карманам пиджака и брюк растерянно: «Нет с собой. Оказия: забыл!» Я как закричу в его ненавистное бабье лицо: «Да что вы, сговорились?! Не даете мне хоть этой гадостью отравиться!» — Вскочила. Разревелась. И упала на кровать. Он проворно-таки понесся куда-то и мигом принес две пачки папирос: «На, сестра, кури!» И я, задымив, отошла немножко. А чуть погодя пришел домой муж, застал меня с чадившей папироской. И выхватил ее у меня, швырнул на пол и растоптал: «Чтоб я больше не видел отраву у тебя! Ты себя губишь окончательно…» А какое там!

— Вон монпансье взамен.

— Ах, сынок, Вы шутите: не та замена, нет; во всяком случае, она — не для меня. Это ж конфеты, значит, сладкое. А мне-то надо горькое. И чтобы оно меня хватило вот досюда. — С каким-то отчаянием и решимостью она махнула рукой выше груди, как отрезала. И снова затянулась папироской.

— Но, выходит, что отвыкнуть все же можно; сами говорите: не курили сколько-то.

— Да, понятно, можно все: но, должно быть, не при моих теперешних бедах, — подчеркнула она. — Когда я по-серьезному бросала курить, то отвыкала постепенно: вначале не курила перед завтраком, натощак; зато пила крепкий кофе, чем не меньше возбуждала слышно шалящее сердце. И уж появилось ощущение, что недоставало мне чего-то. И ходила неуверенно-нетвердо — точно ступала по чему-то мягкому и зыбкому, наподобие ворсистого ковра. И висел перед глазами отуманивающий дым или какая-то тягучая сизая пелена. По-видимому, мой расшатанный донельзя организм уже настолько привык к табачному яду — и уже активно вырабатывал свое защитительное противоядие. Так и не смогла я себя пересилить — окончательно не курить, как ни боролась с собой, и как ни ополчались на меня мои домочадцы — контролеры неподкупные. Без куренья недолго обходилась. Самое большее — три месяца. И то: я днем дымлю почему-то меньше.

— А ночью разве больше? — изумилась Люба.

— Одолела меня скверная привычка — порождение бессонницы. Сплю я все хуже и хуже. Это старчество в мою дверь стучится. Проснусь я, сразу вспомню про свои горючие беды — и разочек всласть затянусь папироской, пожую ее. Закашляюсь. А как закашляюсь, так, значит, сон мой окончательно уже свернулся. А свернулся сон — значит, нужно по-настоящему курить: нужно досыта наглотаться никотина. Чтобы, значит, как-нибудь опять заснуть. Чтобы все забыть и забыться на мгновение. Значит, потихоньку, тайком курю — и безудержно кашляю. Так невольно бужу своих стражей… Только вы не бойтесь: ночью постараюсь вам не досаждать.

— Разве я об этом беспокоюсь, Нина Федоровна?

— Я к слову, доченька, сказала… Потому, как духу во мне не сбереглось ни капельки. Привыкла что-то держать во рту. И вот вволю накурюсь, а оставшуюся махорку кину под плиту. А потом, когда меня снова припрет, лазаю под плитой, на корточках, и собираю свои окурки давние. Вы не стесняйтесь, скажите мне… Если что — я выйду… покурить…

— Кстати, вы не видели недавний фильм «Женщины Востока»? — спросил Антон.

— Видели. У вас, к несчастью…

— Ведь как неизлечимо мучаются курильщики опиума.

— Там другое все, — отрезала Нина Федоровна и оглянулась, чтобы, очевидно, убедиться в отсутствии сына. — Меня же в том фильме убийственно поразило сожительство жены с пятью мужчинами, братьями, согласно каким-то восточным вековым традициям. Есть, известно, женщины с бурным нравом — меняют, или коллекционируют, мужчин чисто из-за спортивного интереса (мода людская на все распространяется); есть испорченные и мужчины — за мамошками волочатся направо и налево. Относительно тут все объяснимо. Ну, а это, — одной жить одновременно с пятерыми молодцами в одном доме, да еще под приглядом вскормившей их матери — это меня сразило наповал. Несчастная мать и сама сознает, что этот отживший обычай противен чести и морали здоровой семьи: она вскоре правильный совет дала сыновьям, вступилась за их честь, отвела от них позор. Но каково-то ей пришлось! Ведь каким неблагодарно-тяжким трудом достается нам, матерям, то, чтобы сделать детей настоящими хорошими людьми, правильными и честными. — Она помедлила. — Одну поговорку я запомнила: «Лето дается всем, а счастье — некоторым». Болезнь ничего не спрашивает. И недавно мой лечащий врач (я хотела вызнать у него, как мое сердце? То затрясет меня всю, то отпустит), сказал мне со снисходительной улыбкой: «Это у вас, сударыня, уже возрастное, застарелое». А я, как мать, познавшая и испытавшая немалое, сама превосходно знаю, что это такое — воспитать детей достойными, полноценными людьми…

Она была в душе занята чем-то сокровенно-мучительным. Разговор у нее все время вращался — что заведенный — вокруг ее сложных материнских чувств и долга.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: