— Зачем ты здесь? — растерянно спросила я, хотя внутри моментально что-то воскресло, новорожденный, несмелый комочек радости: «Наконец-то разыскал меня, значит, любишь, о, если бы ты знал, как мне одиноко, если бы только знал». Но я сдержала себя: не вскочила, не бросилась тебе на шею, а так хотелось...
— Можно мне сесть?
И, не дождавшись приглашения, сел на табуретку у порога. Мне показалось, что тебе тоже не по себе, немного жутковато в этой бледной лунной темноте в доме, в котором еще пребывал дух умершей, и жалость уколола, удивив своей неожиданностью.
— Я хотел узнать, как ты? Я слышал, что...
— Зачем ты здесь? — повторила я, но уже примирительнее, спокойнее.
— Хотел узнать, как ты... Как ты без меня...— о, было непривычно, невозможно видеть тебя в замешательстве. Ты никогда, насколько помню, ни при каких обстоятельствах не был в замешательстве.
— Нет, неправда, ты хотел узнать, как ты без меня... Ну, что? Счастлив? — слезы уже не давали мне говорить. Случаются моменты, когда смотришь на человека и вдруг отчетливо осознаешь, что будешь любить или ненавидеть его всю свою жизнь, и ничто никогда не сможет это изменить. «Но почему сейчас, в эти минуты, когда даже не разглядеть лица?»
Стало тихо, только сердца наши отстукивали каждое свое. Горечь обиды опять разлилась во мне, но мысль о том, что мы можем начать все с самого начала, оказалась сильнее. Впрочем, они всегда пребывали вместе — мое отчаяние и моя надежда.
Наконец, ты встал, подошел и сел рядом. Потом подвинулся еще ближе, так близко, что забрал весь воздух вокруг, и дышать стало трудно. «Я так скучал по тебе...» — шепнул мне в волосы, коснулся щеки. В голове у меня раскатилось эхом: «скучал по тебе, скучал по тебе»...
— Я ничего не понимаю, — тоже шепотом с трудом произнесла я. — Понимаю только, что хочу быть с тобой.
— ...Так скучал по тебе... — продолжал повторять ты.
И я снова поверила, снова, в один миг, забыла о том, из-за чего ушла от тебя, забыла наши ссоры и различия, забыла твою ревность и то холодное неверие в счастье, которое ты поселил во мне. Что же происходит там, в глубине нас, когда мы вдвоем? Какая непреодолимая сила притяжения-отторжения действует между нами и готовит нам муку? Хотя бы однажды, пусть потом она забудется, улетучится из памяти, но сейчас, в эту минуту разгадать эту трудную загадку, постичь ее. Внезапная нежность вдруг растопила и обиду, и недоверие. Я прижалась к тебе. Благодарность за то, что ты здесь в такой страшный час горя и одиночества, смягчила меня, как полуденный луч молодой воск. Прогремел гром. Взметнулись руки, словно четыре птицы; вспыхнула молния, прошив множеством электрических разрядов и соединив две непримиримые наши разности в мгновенную, мнимую гармонию. Каждое новое движение — полет тел и чувств, быстротечный, как падение звезды, — порождало, казалось, единство, а на самом деле, бросало между нами еще более непроходимую пропасть...— Все будет теперь иначе, — выдохнула я потом. — Я изменю в себе все, что тебе не нравилось. Буду такой, какой ты меня полюбил вначале. Только помоги мне и не сердись, если не сразу получится. И это — хороший дом. Мы сделаем его еще лучше, уютнее и будем жить здесь или, где ты захочешь. Я на все согласна. Теперь мы никогда не расстанемся, правда? Скажи, правда? Ну, почему ты молчишь? Почему ты опять молчишь?
Но ты не отвечал, погрустнел, стал почти холодным, почти чужим. И я, помню, спускалась с кровати и стояла пред тобой на коленях, пытаясь укрыть в твоей раскрытой ладони свое заплаканное лицо, и целовала ее. На мгновение мне показалось, что это все — сон, потому что наяву ты бы не молчал так мучительно долго и хоть что-нибудь сказал бы мне. А в том, странном измерении ты лежал неподвижно, уставившись на дрожащую тень на стене, пугая меня своей безучастностью. Потом ты все-таки встал, поднял меня с пола, как ребенка, одним сильным движением и посадил на кровать. Не смотрел в мою сторону, как не стремилась я ухватить твой взгляд, отворачивался и наконец вымолвил тихо, виновато.
— Прости, Ивана... Прости, я ничего не могу. Она ... есть одна женщина, давно хотел тебе сказать… она ждет ребенка...
У меня перехватило дыхание, безумно закружилась голова. Красивый ровный свет пролился вдруг ручьем с потолка, и я наблюдала за ним, будто в нем одном была теперь моя жизнь. Я не слышала, как ты собрался, как что-то еще говорил, прощаясь, как затихали твои шаги.
Несомая тем светом, я уже убегала далеко-далеко, не оглядываясь, в попытке найти хоть какое-нибудь место на земле, где можно было бы все забыть — тебя, твое предательство, женщину, вынашивающую твоего ребенка, и свою непростительную надежду на счастье.
Наверное, я бредила не одни сутки и не понимала, приходил ли ты в действительности или, может, все это мне почудилось, но потом, возвращаясь в полное осознание себя и того, что произошло, изо всех сил гнала страшную, блестящую и острую, как дедова бритва в сафьяновом футляре в шкафу — единственное доступное средство самоуничтожения, мысль о том, что жить дальше не стоит, что все кончено, и цеплялась, как утопающий за пресловутую соломинку, за спасительные воспоминания о детстве... Оно одно теперь, детство мое, было отдушиной, в нем одном ничего не поменялось и ничто не изменило мне, и, как и прежде... падала в его полях роса в траву, и лился нежный лепет листьев, и в такт ему подыгрывала флейта, и прятались фиалки от дождя, а мудрая кукушка ждала лета, чтоб подсчитать мои немудрые лета, там яблоня цвела необычайным цветом, который трудно передать в словах, под серебром луны и золотом рассвета, при вольном крике птиц, влюбленных в облака, там небо в неге — без конца и края — купало солнце в голубой купели, и спелый день хрустел, сверкал и таял, и счастье в платье ситцевом кружилось в карусели...
«Галлюцинации, диссоциации, фантазии — в сущности, защита психики от травмирующей эмоциональной боли, перенесенной в реальности, — объясняли позже мои прыжки во времени и пространстве психиатры.
* * *
После визита Андрея снова замелькал рядом полуночный демон тоски, пока не охватил меня всю, как тяжелый угар, и в том угаре, прерываемом островками забвения, прошло, вероятно, несколько сумбурных недель. Однажды утром я встала с непреодолимым болезненным желанием увидеть свои корни. Подошла к зеркалу, взяла ножницы и срезала до пеньков косы. Но вместо корней обнажилась ошеломляющая голая моя беззащитность, а может, солгало отражение.
Глава 8Амнезия
Одним теплым, уже во всю весенним утром, ласковое солнце, расцеловав меня в обе щеки, примирило-таки с жизнью. Я выходила из депрессивной спячки, как зверь из опостылевшего укрытия, слабо, неуверенно, но и в предвкушении освобождения. Заново училась ходить, говорить, думать. Страдание отодвигалось, и вместе с ним снова отбывал в другое измерение тот, кто черпал силу свою в слабости моей, кто, утоляя жажду, выпил жар мой и, ужалив жалом жестокой страсти, убил мою последнюю жалость...
Теперь он уходил навсегда, потому что в дальнюю, без возвращения дорогу собирала я его сама.
В редакции журнала меня встретили тепло, наверное, о чем-то догадывались, сочувствовали — вот и платок на голове вместо волос, и лицо бледное, похудевшее, — но лишними вопросами не мучили. Редактор, Алексей Михайлович Самойлов, добродушный, краснощекий, огромных размеров мужчина, уже сказавший свое веское слово в журналистике и собиравшийся через год-два на пенсию с полным ощущением завершенной карьеры, как-то особенно внимательно, с какой-то даже отеческой тревогой смотрел на меня и вдруг сказал: «Уехать тебе надо отсюда. Сменить обстановку. Чем дальше, тем лучше. У меня друг в Америке, журналист. Я спишусь с ним, может, мы тебе командировку организуем, английский у тебя приличный, привезешь нам идей заморских»...
— Да, как это возможно, Алексей Михайлович? А виза? А деньги? А дом? На ком дом останется?