– В любви-страсти совершенное счастье заключается не столько в близости, сколько в последнем шаге к ней.
Жених одеревенел. Умолкла швейная машинка. Даже в курятнике, как мне показалось, произошло некоторое замешательство. А бабушка тяжело вздохнула и снова отдалась чтению. Софа с точно таким же вздохом, в котором сквозило молчаливое одобрение бабушкиных потаенных мыслей, завертела ручку зингеровской машинки. Через несколько минут бабушка положила книгу на колени, лицо ее выражало задумчивость.
– Он прав, – сказала она негромко. – Гордой женщине больше всего досаждают люди мелкие, ничтожные, и свою досаду она вымещает на благородных душах. – Она рассеянно поправила загнувшийся угол клеенки. – Из гордости женщина способна пойти за дурака соседа, только бы побольнее уязвить кумира своего сердца. За дурака! – убежденно повторила она, обращаясь почему-то к жениху, который под ее взглядом переходил в новую стадию – окаменения.
– А что это у вас там в комнате за партия стоит? – попытался я перевести разговор в более спокойное русло. Софья полыхнула в мою сторону глазищами, но я не понял знака и продолжал с развязностью бабушкиного компаньона: – Сказать по правде, в этом положении я бы не рискнул сыграть за белых.
– За черных тоже, – последовала хлесткая отповедь.
Я прикусил язык.
– Я пойду, а? – жених потянулся через весь стол за паспортом.
Его никто не удерживал.
– Хватит уже шить приданое, – сказала бабушка, едва за гостем захлопнулась железная калитка. – Можно подумать, ты курица, которая высиживает десяток яиц. Нет бы с мужем посидеть. Вон какой у Федора фонарь под глазом, а ведь им скоро опять сходиться.
Софья поднялась резко, насколько это позволял восьмимесячный живот, и ушла в большой дом. Мы остались вдвоем с бабушкой.
– Ты на меня, старуху, не обижайся. Я как про это вспомню, сама не своя становлюсь. Ишь, глаз сразу пошел! Ладно, раз так, слушай. Вот ты смотришь на меня, на мои руки в темных пятнах, и думаешь… не перебивай! И думаешь – страшна старушка как смертный грех. А знаешь ты, как меня в молодости звали? Еленой Прекрасной. Там у меня наверху фотография висит – ты посмотри, посмотри. Костас у матери золотой браслет украл – доказать, что для меня он готов на все. Вот я об него ноги и вытирала… а через год мы обвенчались. Смешно, да? После этого Нико зачастил к нам. Придет и сидит – час, два, а потом, слова не сказав, уходит. Костасу моему что, охота сидеть – пускай сидит, Нико ему хоть и двоюродный, а брат, но мне-то каково? Я даже обрадовалась, когда они за шахматы засели, ну, думаю, хоть так, все легче будет. Легче! А видеть его чуть не каждый божий день? Правда, со мной он ни о чем таком не заговаривал, врать не буду. Даже на день ангела, когда принес мне вот эту книгу, Стендаля, ничего не сказал, да только я, когда они ушли играть, раскрыла на закладке, а там подчеркнуто… сейчас… – Она полистала затрепанный томик. – Вот… «Единственное лекарство от ревности состоит, быть может, в очень близком наблюдении счастья соперника». Да. – Она помолчала. – Знаешь, я ничего не соображаю в этих шахматах, но как-то муж, довольный своей победой над бедным Нико, – он почти всегда у него выигрывал, – стал показывать мне на доске какие-то ходы, я внимательно его слушала, а под конец спрашиваю: «Так почему он тебе проиграл?» Муж долго хохотал, потом говорит: «Проиграл и будет проигрывать. Потому что упрям как бык. Я иду пешкой, и он пешкой, я слоном, и он слоном». – «А так нельзя?» – спросила я. «Кто сказал, что нельзя? – начал горячиться Костас. – Я сказал, что нельзя? Можно! Все можно! Но у меня же темп, понимаешь ты это? Темп у меня!» Я, конечно, ничего не поняла, он назвал меня дуррой и зарекся толковать со мной о шахматах.
Только сейчас бабушка заметила, что мухи совершенно беспардонно залезают в банку с вареньем из фейхоа; уже лет пять она безуспешно пыталась угостить им правнуков в обход ненасытных внуков, что напоминало классическую сценку в городском парке, когда разбитные воробьи разворовывают крошки из-под носа у голубей, которым эти крошки предназначались. Бабушка отогнала мух и закрыла банку полиэтиленовой крышкой.
– Но один раз, – она помедлила, словно проверяя свою память, – еще один раз он заговорил со мной о шахматах. Это было перед самой войной, прошло, наверно, пять или шесть лет…
– Вы хотите сказать, что все эти годы они продолжали сражаться за доской?
– Можешь себе представить. Когда зимой тридцать девятого Костаса положили в больницу с подозрением на желтуху, сестра Нико, ты ее видел, по его просьбе две недели носила моему муженьку передачи. Уже после мы узнали, что в этих пухлых свертках не было ничего, кроме очередного хода.
– Вы сказали, Елена Харлампиевна, – напомнил я, – что ваш муж еще один раз говорил с вами о шахматах.
– Да. После той партии, что стоит на доске по сей день. Это была их последняя партия. – Бабушкина спина вдруг разогнулась, глаза заблестели, и на мгновение я увидел перед собой ту самую Елену, Елену Прекрасную, ради которой не грех было стащить у матери золотой браслет. – Он проиграл тогда.
– Кто? Нико?
– Мой муж, – сказала она бесстрастно, но, странно, в ее тоне мне почудился оттенок торжества. – Это был тот редкий случай, когда он проиграл. И как проиграл!
– Да, эффектная ловушка, – согласился я.
– Я не о ловушке, – улыбнулась бабушка. – Они играли, как тогда говорили, на интерес.
– То есть на деньги?
– Необязательно. На деньги, на охотничье ружье, мало ли на что. Онуфриади – семья богатая.
– И что же ваш муж проиграл в тот раз? – спросил я, в свою очередь улыбаясь. – Корову?
Тут я почувствовал, как под немигающим бабушкиным взглядом моя улыбка тихо съеживается.
– Меня, – сказала она просто.
– Кого? – не понял я.
– Меня, – повторила она.
Я попробовал выдуть из себя новую улыбку – дескать, мы способны оценить удачную шутку, – но из этого ничего не вышло.
– Муж тоже решил, что Нико шутит, – как ни в чем не бывало продолжала бабушка, – но он был так в себе уверен, что принял это дерзкое, оскорбительное пари. После, пытаясь передо мной оправдаться, он божился, что не допускал даже мысли о поражении. Он знал страсть Нико копировать его ходы и потому остановился на дебюте четырех коней – видишь, не такая уж я дура, кое-что усвоила, – остановился на нем как на беспроигрышном. Этот дебют у них уже встречался, и всегда Костас ставил Нико мат. Не знаю, правда ли это, но так мне муж потом объяснял.
– Что же произошло?
– Неизвестно. Он был тогда как помешанный. Что-то выкрикивал, рвал на себе волосы. Хотел убить меня, себя, его. До того договорился, что это я все подстроила.
– А может быть, Нико… – я замялся, подыскивая слово, – может быть, он сыграл не совсем корректно?
– То есть смухлевал? – безжалостно уточнила бабушка. – Нико никогда бы этого не сделал! – Кажется, впервые она повысила голос, впрочем, тут же взяла себя в руки. – Неужели ты думаешь, что мой муж сто раз не проверил каждый ход? Да он дотемна просидел над этой чертовой доской.
– И не нашел ошибки?
– Не нашел.
Я смотрел исподтишка на бабушку, старую, совершенно седую, всю в черном, отчего она казалась почти бесплотной, и не решался задать вопрос, который вертелся у меня на языке.
– Знаю, о чем ты хочешь спросить. Ты хочешь спросить, выполнил ли мой муж условия пари? Я тебе так отвечу: он был слишком слаб, чтобы послать меня на такое. Он валялся у меня в ногах, хватался за ружье, но когда среди ночи я поднялась с постели и начала одеваться, он притворился, что спит.
Она замолчала, молчал и я, даже две курицы молча охаживали друг дружку в схватке за арбузную корку.
– А Нико не притворялся, – продолжала бабушка. – Нет, этот не притворялся. Он ждал меня… Ждал, чтобы отвергнуть. Да! Нико выставил меня за дверь! Но об этом мой муж, как ты понимаешь, не узнал, и еще до рассвета они отправились на Белые скалы. Ты был там?