– Еще кофе? – спросил я.

– Вы очень любезны.

Он впервые сказал мне «вы». Не слишком ли церемонно для уличного бродяги? Народу в баре поубавилось. На вешалке просыхали два-три плаща, кто-то сидел за столиком не раздеваясь. Я заказал кофе и бутерброды с ветчиной, потом добавил коктейль покрепче. Мой внутренний завод никак не отпускал меня. Хуже, безотчетный ужас вдруг овладел мною. Мне захотелось бежать – сейчас, немедленно. Если бы в баре был другой выход, я не раздумывая воспользовался бы им. Что это было – не знаю. Внезапное ли осознание чудовищности того, что сделала Вера по моему настоянию, или предчувствие нехорошей развязки… Я заставил себя выйти на террасу.

– Какая роскошь! – бродяга интеллигентно, за краешек взял с тарелки бутерброд и поднес к глазам. – Нда, это вам не та ветчина… – он очень старался придать своему лицу снисходительно-равнодушное выражение – уж и не знаю, полезет ли в горло, ну да чего не сделаешь, чтобы хорошего человека не обидеть.

– Где тут ближайшая гостиница? – спросил я.

Он махнул рукой в сторону костела.

– Если ты им все объяснишь, тебе, наверно, тоже разрешат, – проговорил он с полным ртом.

(Им? Кому и что я должен объяснять?)

– Самый вкусный кофе – с маслом, – прервал он мои мысли. – Поджарить зерна на масле, потом смолоть, ну и все остальное. Сытно – никакой завтрак не нужен.

(И почему тоже?)

– А дальше? – вырвалось у меня. Я догадывался, что было дальше, и меньше всего желал утвердиться в своей догадке.

– Дальше? После приемных экзаменов доктор Мильтинис повез сына в Ниду. Там над серым заливом, среди песков и сосен, стоит дом Томаса Манна. Манн был его кумиром. Он давно собирался показать сыну место, где бродят призраки Иосифа и его вероломных братьев. Ехать должны были всей семьей, но Лина заболела, и ее оставили под присмотром горничной. К ночи у девочки сделался жар. К счастью, было на кого положиться. Пан Станислав осмотрел больную. «Это не опасно?» – «Превращение куколки в бабочку?!» Его самого лихорадило. Отпустил горничную и тут же, разволновавшись, стал ее удерживать, потом словно на себя же разозлился и в толчки прогнал ее домой. «Мы с господином Литтбарски как-нибудь за ней присмотрим!» Да уж…

Старик перевернул чашку, чтобы изучить кофейный рисунок на блюдце. Пауза затягивалась, но я не смел ее нарушить.

– Когда Мильтинисы вернулись, они застали дома безумца. Лина металась в бреду, и Станислав, как любящая мать, нашедшая единственный путь к спасению, все время подтыкал одеяло. Стоило высунуться голой пятке или худенькой ручке, как он спешил накрыть их. Казалось, их вид доставлял ему невыносимые страдания. Здесь же находилась и горничная, бормотавшая что-то в свое оправдание и только путавшаяся под ногами. Из-под кровати доносился тоненький скулеж. Доктор бесцеремонно выставил всех за дверь, чтобы осмотреть больную… Ну, что я вам буду рассказывать, вы ведь уже и сами все поняли.

(Четырнадцать недель, сказали Вере после осмотра. Где вы раньше были? У него уже все есть – ручки, ножки. Кстати, и пол… у вас мальчик…)

Я не сводил глаз со старика.

– Скажите, доктор заявил в полицию?

– Чтобы в тот же день об этом узнал весь город?

– Да, но…

– Молод ты судить о таких вещах. Доктор не заявил в полицию – ни тогда, ни после – и не сказал ни о чем жене. Просто сделал все возможное и невозможное, чтобы спасти дочь.

– Так она…

– Не сразу. Ему уже показалось, что опасность миновала, но то была короткая ремиссия, и вскоре ее… она…

(Лина еще ребенок.)

Он замолчал, молчал и я. Но я не мог не задать одного вопроса:

– А что же этот… – мне почему-то трудно было заставить себя произнести вслух имя безумца,  – а что же этот… человек?

– Когда Лина умерла, он во всем признался своему духовнику.

– А вы как об этом узнали?

– Ксендз, – он замялся, – ксендз потом сказал.

– Нарушил тайну исповеди?

Старик поежился.

– Если бы человек был жив, тогда конечно… а он уже потом, когда тот…

– Ну да. И что же ему сказал этот человек? Ведь это уже ни для кого не секрет?

– То было наваждение. Желание, сказал он, помрачило его рассудок. А еще он сказал, что наложил бы на себя руки, если бы самоубийство не почиталось за большой грех.

– Не трудно догадаться, что посоветовал ему святой отец.

– Явиться в полицию с повинной? Об этом заговорил сам Станислав, но духовник, согласившись, добавил, что это его не спасет. Дескать, никакое наказание не очистит его душу, потому что это-то и есть самый страшный грех – убийство ребенка.

(У вас мальчик…)

Всем знакомо состояние, когда бывает трудно пристроить руки, но еще неприятнее, знаете, когда некуда приткнуть взгляд.

– Святой отец наложил на него епитимью: в костеле святой Терезы, рядом с которым мы сидим, не вставая с колен, подняться по лестнице. В день по ступеньке, пока не доберется до каплицы, где хранится образ Богоматери. Он разрешил ему проводить ночи в костеле, чтобы не нарушить обета. Свой покаянный путь наверх пан Станислав должен был начать в воскресенье.

Старик помолчал.

– Спускаясь после исповеди по каменной лестнице, он сосчитал про себя ступени, их оказалось сорок одна… ровно столько прожила Лина после той ужасной ночи. Это совпадение произвело на него сильное впечатление. Он уверовал в то, что если пройти с молитвою, день за днем, ее последний крестный путь, то он сумеет искупить свой великий грех… Ему было разрешено взять несколько сухарей и фляжку воды. Во все время восхождения ему было велено молчать. В воскресенье, до начала ранней обедни, он уже стоял на коленях у подножия лестницы.

Сгущался вечер. Бар как-то незаметно ожил, и музыка звучала другая – легкомысленное рэгги сменил ностальгический Синатра. Старик Мильтинис в задумчивости постукивал ногтем по тарелке, на которой оставался один бутерброд, совершенно бутафорский по виду. Я нарушил молчание:

– Пан Станислав одолел, я так понимаю, сорок одну ступеньку, и дева Мария отпустила ему его великий грех.

Старик улыбнулся – второй раз за вечер.

– Ступенек оказалось сорок.

– ?

– Пан Станислав, должно быть, обсчитался. Лестница кончилась, и тогда он понял, что ему не суждено смыть с себя это проклятье. Оно пребудет с ним до конца дней. Каплица с чудотворным образом была всего в двух шагах, но этих двух шагов, он понял, ему никогда не сделать.

– Вы хотите сказать…

– Я хочу сказать, что в эту минуту совершилось возмездие. Дальнейшее потеряло смысл.

Его глаза, утратившие всякий интерес, рассеянно остановились на чугунной оградке – так оратор, закончив речь, скользит потухшим взглядом поверх голов, привычным жестом собирая свои шпаргалки.

– Мне кажется, что вы что-то недоговариваете. Чем же все-таки кончилось?

– Кончилось?.. – Лицо доктора Мильтиниса сделалось печально-отрешенным, словно ему была доверена тайна, и эту тайну он поклялся унести с собой в могилу. – Говорили, что он рухнул вниз и разбил себе голову. Или не разбил. Не все ли равно.

Старик поднялся.

– Мне пора.

– А доктор Мильтинис? – вырвалось у меня.

Он сунул озябшие руки в карманы некогда шикарного пальто.

– Доктор Мильтинис давно умер. Извините.

– Постойте!..

Но он уходил – не сломленный, легкий, с длинной гривой волос, не тронутых сединой. Я вспомнил его слова, копию Вериных. Сейчас мне это уже не казалось совпадением. Я вдруг подумал, что нарисованная моим воображением картина отходящего поезда была далека от реальной. Вера не высматривала меня в окно и не сходила с ума, она вообще не ждала меня по той простой причине, что она —

(она знала)

– знала? Да ну, чушь. А если нет? Она ведь, в отличие от меня, бывала здесь. Что если она видела этого Мильтиниса? Слышала его историю? Допустим, и что же? Я и без Мильтиниса осознаю тяжесть моей вины. У каждого своя вина и своя лестница. И счет ступенькам у каждого свой. Если какой-то там пан Станислав обсчитался, это еще не значит… Стоп! Доктор не сказал главного!.. Я бросился было за ним, но, поразмыслив, сел. Попробуем связать концы. Вера упомянула церковь Святого Духа. Советовала туда сходить. В ее словах была ирония. Посмотри, говорит, церковь Святого Духа… или…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: