Так, между уговорами и почти бессвязными выкриками, проходит вечность. Но даже крестные муки когда-то заканчиваются. Отдышавшись, Федор натягивает брюки и сидит на высокой кушетке, наслаждаясь одиночеством.

— Кто ко мне на массаж? — доносится приятный грудной голос.

По лицу Федора скользит усталая улыбка. Еще все ноет внутри, еще предательски дрожат ноги, но мысленно он уже в другом боксе. Не ради этого ли тащился он через весь город в такую рань и в неурочный день, без теплых кальсон, добровольно отдавая себя на муку и поругание? Не в ожидании ли все искупающей женской ласки? Он даже позволяет себе посидеть минуту-другую, дабы оттянуть сладостный миг.

Дарья Николаевна встречает его в черном облегающем трико и белой футболке, под которой темнеют острые соски. Федору нравится в ней все — короткая стрижка с разноцветными «перьями», вздернутый носик, маленькая грудь. От природы бледненькая, к концу сеанса она разрумянивается, и в глазах пляшут черти. Федор стелет принесенную из дома простынку, чувствуя себя героем-любовником, принимающим хорошенькую женщину. Раздевается он как бы между прочим, акцентируя внимание собеседницы на смешной истории, а вовсе не на своем члене, который сам поворачивается в ее сторону, как магнитная стрелка. Но она, разумеется, видит салют в ее честь, и это ей льстит. Федор ложится на живот и отдается во власть сильных и одновременно невесомых пальцев. Она мнет его одеревенелые плечи, ураганом проносится по позвоночному столбу, с корнем вырывая защемленные нервы, и вдруг начинает ласкать ягодицы, крестец, какие-то потаенные складки.

— Да вы расслабьтесь!

Федор впадает в забытье. Он чувствует как сквозь слой ваты — руки, множество рук заново лепят его тело, создают нового Федора, совершенного человека, о котором мечтал древнегреческий философ Платон. А потом эти всесильные руки переворачивают его на спину, и на него накатывают волны непереносимой нежности. Что с ним делают? Он не знает, он не хочет знать, но в какое-то мгновение открываются шлюзы, и горячая сперма разлетается во все стороны. «Ну, как тебе импотент?» — едва не спрашивает вслух торжествующий Федор, спросонок перепутав массажистку с женой.

Дарья Николаевна вытирает лицо футболкой. Все равно стирать. Одного оприходовала, на очереди второй. Ну не идиоты? Неужто так трудно в одиночку проделать то же самое, не выходя из дома и не выкладывая за это сто целковых! Нет, спасибо, конечно, что не переводятся на свете дураки, не то сидеть бы им с Вовкой на хлебе и кефире. Как там говорила Марфинька? «Для меня это пустяк, а мужчине такое облегчение». Вот-вот, еще бы не переть за своим кровным электричкой сорок минут, потом на метро с пересадкой да еще четыре остановки автобусом. Ты погляди на него! Сияет как масленичный блин. Облил с головы до ног и думает, рублем подарил!

Стоя под душем, Дарья Николаевна занимается арифметикой. Хорошо бы сегодня еще четверо подвалили, ну трое, вот уже четыреста. С каждой сотни тридцатка — Нетребе. Остается двести восемьдесят. Двадцать шесть — дорога в оба конца. Итого, чистыми, двести пятьдесят четыре. Это им с Вовкой на неделю, до следующей субботы. Не густо, но бывало хуже. Шеф все обещает десяточку накинуть. Ага, накинет он тебе. Бросил кость, а ты ему за это в ножки кланяйся.

— Дарья Николаевна, вас клиент дожидается!

— Выхожу, Василий Захарович!

В час дня профессор с ассистенткой пьют чай с плюшками. Чай Дарья Николаевна заваривает особый, с полынью и ромашкой, травку она сама собирает и сушит на зиму. Плюшки профессор приносит из дому, их печет теща, и одна непременно с «секретиком». Это может быть цукат или клюква в сахаре, но можно нарваться и на вишневую косточку, а однажды кто-то даже проглотил дореформенный гривенник. Поэтому Дарья Николаевна отщипывает от плюшки по кусочку, а уж затем отправляет его в рот. Крошки она собирает в полиэтиленовый пакетик — для птиц.

— Да, — вздыхает профессор своим мыслям. — Так вот и живем.

Дарья Николаевна, высунувшись в форточку, высыпает на заснеженный карниз хлебные крошки. Захлопотали, засуетились воробьи, словно не веря, что они приглашены на этот праздник жизни.

— Холоду напустишь, — недовольно ворчит профессор.

О жучках и жучках

Шершеневич любил сравнивать людей и насекомых, и это сравнение было не в пользу человечества. Взять самый близкий пример. Родители Макса, как его звали дома, прожили вместе без малого тридцать лет и в своей любви на поражение были точны, как самонаводящиеся боеголовки. Когда кто-то оставил вмятину в их новенькой «шестерке», мать тонко усмехнулась: «Знают, кому можно намять бока!» Ответ был адекватный: «За такой цвет можно и убить!» Это не мешало им жить в одном семейном бункере.

А вот вольный майский жук, которого Макс нашел мертвым на подоконнике, до последнего вздоха бился головой о стекло. Или осы, проклятие дачного сезона, с какой дотошностью, с каким самоотвержением влезали они в салаты, движимые желанием понять мир высших существ, и издыхали среди грязных тарелок и опрокинутых чашек, раздавленные двуногими божествами! В пять лет Макса чрезвычайно занимали мухи. Он ходил за ними по пятам, отслеживая безумную траекторию, вроде бы лишенную смысла. В стремлении ее постичь он наловчился сбивать полотенцем этих жемчужно-стальных жужжастиков. Оторвав крылья, Макс ставил зудящего монстра на середину столешницы. Разогнавшись на клетчатой бетонке, камикадзе, бздын, шлепался оземь, и эта смертельная отвага потрясала детское воображение. Мальчик рос смышленый. В десять лет, раскрыв в папиной библиотеке биографию Амедео Модильяни, он безошибочно угадал сквозную тему книги: Дедо отымеет всех хорошеньких натурщиц, а жизнь отымеет его.

Почему энтомологии Шершеневич предпочел языки и литературу? Свой выбор он объяснял так: «Неподвижный поплавок не означает, что в реке нет рыбы». Если он имел в виду перспективы улова на «ярмарке невест», как называли наш филфак, то с выбором места для рыбалки он не ошибся. На протяжении пяти лет я имел возможность наблюдать его в деле. Этот парень не терял времени даром. Я не раз был свидетелем того, как он знакомится на улице. «Девушка, вы не сделаете мне лечебный массаж? Я живу тут неподалеку». — «За дурочку меня принимаете?» — «Ладно, черт с ним с массажем. Займемся любовью!» И вроде бы неглупая барышня, у которой в сумке мог лежать потрепанный томик «Записок о Галльской войне», уходила с Максом, оставив меня в компании с язвенным колитом. Легче всего было бы приписать его успех нахрапистости (не без этого) или шармёрной внешности (вот уж чего не было). Шансы Макса на взаимность, по любым меркам, равнялись нулю. Представьте себе не выспавшегося глиста с головой Эйнштейна. Видимо, срабатывал элемент неожиданности. Лично мне проще было бы договориться с апостолом Петром, чем с женщиной. Но речь здесь, кажется, не обо мне.

Я вам скажу, чем брал Шершеневич. В науке это называется эмпатия, тотальное перевоплощение. Ему было достаточно побыть с вами две минуты, чтобы увидеть мир вашими глазами. И вот он уже думал, как вы, чувствовал, как вы. Он не угадывал ваши желания — это были его желания, не разделял ваши страхи — это были его страхи. Вы и не заметили, что с вас сняли копию. Так зеленый палочник, освоившись в березовой кроне, прикидывается молодым побегом. С этой минуты ваши с Максом сердца бились в унисон.

В ближайший час. Я засекал. А что еще мне было делать, пока я маялся под его окнами с вонючей «Примой» в зубах? Я понимаю, вас интересуют подробности. Извольте. Группа «Сантана», афиша с автографами, 40х60. Разглаженная утюгом журнальная обложка — Мерилин, укрощающая вспорхнувшую юбку. Ятаган, подаренный отцу, если не ошибаюсь, турецким пашой. Мало?

Я не думаю, то есть я уверен, этот пижон слыхом не слыхивал ни о какой эмпатии. Свой дар он принимал как данность! Хотя чему я удивляюсь? Мы же не вырастаем в собственных глазах, принеся домой на подошвах тонну грязи. А в его паутине увязали любознательные мушки. Удивляться надо другому: когда он успевал их высасывать? Вопрос не праздный. Наша первая летняя сессия совпала с мексиканским чемпионатом мира по футболу, два матча в день, как отдать. Ночью покер. Так когда, спрашивается в задаче? В перерыве между таймами? Пока Родригес, чилийский политэмигрант с массивным перстнем на мизинце, тасовал веером карты? Судите сами, а я готов подтвердить под присягой: до повышенной стипендии ему не хватило одной «пятерки».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: