-    Что я буду делать? - простонала она. - Как он рассердится!

И, окончательно сдавшись, она медленно побрела обратно в плен, отряхивая на ходу платье.

Ей снова не повезло. То был один из редких вечеров, когда Джи­но явился домой рано. Он бушевал на кухне, выкрикивал бранные слова и швырял тарелки. Перфетта рыдала в углу, накинув на голову фартук. Увидев Лилию, он обрушил на нее поток разнообразных уп­реков. На этот раз он рассвирепел гораздо больше, чем в тот день, когда молча надвигался на нее из-за стола, но был совсем не так страшен. И на этот раз Лилия почерпнула из своей нечистой совести больше храбрости, чем когда-либо из чистой. Ее охватило возмуще­ние, она больше не боялась его и, видя в нем жестокого, недостойно­го, лицемерного, беспутного выскочку, не осталась в долгу. Перфет­та только вскрикивала, ибо Лилия отвела душу, высказав все-все, что знала о нем и что про него думала. Он стоял пристыженный, разинув рот. Весь его гнев улетучился, он чувствовал себя дураком. Он ока­зался по всем правилам прижат к стенке. Где это видано, чтобы муж так глупо попался? Когда она кончила, он словно онемел, потому что она говорила правду. Но вдруг до него дошла нелепость его положе­ния, и он - увы! - захохотал, как если бы увидел все это на сцене.

-    Тебе... смешно? - запинаясь, выдавила из себя Лилия.

-    Ну как тут удержаться? - воскликнул он. - Я-то думал, ты ни­чего не знаешь, не замечаешь... я обманулся... я побежден. Сдаюсь, не будем больше об этом говорить.

И, тронув ее за плечо, как добрый товарищ, от души забавляю­щийся и в то же время раскаивающийся, он с улыбкой выбежал из комнаты, бормоча что-то себе под нос.

Перфетта разразилась поздравлениями.

-    Какая вы храбрая! И какая удача! Он больше не сердится! Он простил вас!

Ни Перфетта, ни Джино, ни сама Лилия так и не поняли, почему же дальше все сложилось столь неудачно. До самого конца он был уверен, что ласковое обращение и немножко внимания с легкостью поправят дело. Жена его была вполне обыкновенная женщина, поче­му бы ее понятиям не совпадать с его собственными? Никто из них не догадался, что столкнулись не просто разные индивидуальности, а разные нации. Многочисленные поколения предков, и хороших, и плохих, и средних, не позволяли итальянцу рыцарственно относить­ся к северной женщине, а северянке - простить южанина. Все это можно было предвидеть, и миссис Герритон предвидела это с само­го начала.

Пока Лилия гордилась своими высокими принципами, Джино простодушно удивлялся, почему она не хочет помириться с ним. Он ненавидел все неприятное, жаждал сочувствия, но не решался жало­ваться кому-нибудь в городе на семейные неурядицы, боясь, как бы их не приписали его неопытности. Он поделился своими проблема­ми со Спиридионе, и тот прислал философское письмо, помощи от которого было мало. Другой близкий друг, на которого Джино упо­вал больше, отбывал военную службу в Эритрее или где-то в столь же отдаленном пункте. Было бы слишком долго объяснять ему все в письме. Да и какой прок от писем? Письмо не заменит друга.

Лилия, во многом похожая на своего мужа, тоже жаждала мира и сочувствия. В тот вечер, когда он посмеялся над ней, она в каком-то чаду схватила бумагу и перо и села писать страницу за страницей, разбирая его характер, перечисляя недостатки, пересказывая цели­ком их разговоры, прослеживая причины своего несчастья... Она за­дыхалась от волнения, писала, почти не думая, еле различая напи­санное, но тем не менее достигла такого пафоса, такой высоты сти­ля, что ей мог бы позавидовать опытный стилист. Письмо было на­писано в форме дневника, и, лишь закончив его, Лилия поняла, для кого писала.

«Ирма, родная Ирма, письмо это тебе. Я чуть не забыла, что у ме­ня есть дочь. Письмо огорчит тебя, но я хочу, чтобы ты знала все. Чем раньше ты об этом узнаешь, тем лучше. Да благословит и сохра­нит тебя Бог, моя драгоценная. Да благословит он твою несчастную мать».

К счастью, письмо попало в руки миссис Герритон. Она перехва­тила его и вскрыла у себя в спальне. Минута промедления - и безмя­тежное детство Ирмы было бы отравлено навсегда.

Лилия получила короткую записку, написанную Генриеттой, где матери еще раз запрещалось писать прямо к дочери и в конце выра­жалось формальное соболезнование. Лилия была вне себя от горя.

-    Спокойнее, спокойнее! - уговаривал ее муж. Они сидели вдво­ем в лоджии, когда пришло письмо. Он теперь просиживал возле нее часами, озадаченно глядя на нее, но ни в чем не раскаиваясь.

-    Пустяки. - Она вошла в комнату, порвала записку и села писать другое письмо, очень короткое, суть которого сводилась к «приди и спаси меня».

Не слишком приятно видеть, как жена твоя пишет кому-то пись­мо и плачет, особенно если сознаешь, что, в общем, обращаешься с ней разумно и ласково. Не очень приятно, заглянув ей случайно че­рез плечо, увидеть, что она пишет мужчине. И не стоит грозить му­жу кулаком, выходя из комнаты и думая, что он целиком поглощен сигарой.

Лилия сама отнесла письмо на почту, но в Италии так легко все уладить. Почтальон был приятелем Джино, и мистер Кингкрофт так и не получил письма.

Она перестала надеяться на перемены, заболела и всю осень про­лежала в постели. Джино совершенно потерял голову. Она знала по­чему: он хотел сына. Ни о чем другом он теперь не мог ни говорить, ни думать. Стать отцом существа, подобного себе, - желание это властно завладело им, но он даже не очень отчетливо сознавал его властность, так как оно было его первым по-настоящему сильным желанием, первой пылкой мечтой. Влюбленность была для него все­го лишь таким же преходящим физическим ощущением, какое вызывают солнечное тепло, прохлада воды - по сравнению с божествен­ной мечтой о бессмертии. «Я продолжаюсь». Он ставил свечки свя­той Деодате, так как в трудные моменты жизни всегда делался религиозным; иногда шел в церковь и молился, обращая к святой Деода­те неуклюжие, грубоватые просьбы простой души. Повинуясь поры­ву, он созвал всех родных, чтобы они скрасили ему это трудное вре­мя, и в затемненной комнате перед Лилией мелькали чужие лица.

-    Любовь моя! - повторял он. - Бесценная моя, будь спокойна. Я никого не любил, кроме тебя.

И она, зная теперь все, кротко улыбалась, сломленная, не в силах ответить язвительно.

Перед самыми родами он поцеловал ее и сказал:

-    Всю ночь я молился, чтобы родился мальчик.

Незнакомая нежность вдруг шевельнулась в ее груди, и она отве­тила слабым голосом:

-    Ты и сам мальчик, Джино.

И он проговорил:

-    Значит, мы будем братьями.

Он лежал на полу, прижавшись головой к дверям ее комнаты, точ­но пес. Когда из комнаты вышли, чтобы сообщить ему радостную весть, он был почти без сознания, лицо его было залито слезами.

Кто-то сказал Лилии:

-    Превосходный мальчик!

Но она, дав сыну жизнь, умерла.

V

В то время, когда умерла Лилия, Филипу Герритону было двадцать четыре года - весть о ее смерти достигла Состона как раз в день его двадцатичетырехлетия. То был высокий молодой человек хилого сложения; для того чтобы он сносно выглядел, пришлось благоразумно подбить плечи у его пиджаков. Он был скорее дурен собой, в лице его странным образом смешались удачные и неудачные черты. Высокий лоб, крупный благородный нос, в глазах наблю­дательность и отзывчивость. Но ниже носа - полная неразбериха, и те, кто считал, что судьбу определяют рот и подбородок, глядя на Филипа, покачивали головами.

Будучи мальчиком, Филип остро сознавал эти свои недостатки. Еще в школе, когда, бывало, его дразнили и задирали, он убегал в дортуар, долго изучал свое лицо в зеркале, вздыхал и говорил: «Сла­бовольное лицо. Никогда мне не пробить себе дороги в жизни». С го­дами, однако, он стал то ли менее робок, то ли более самодоволен. Он обнаружил, что в мире для него, как и для всех, найдется укром­ное местечко. Твердость характера могла прийти позднее, а возмож­но, ей просто не было еще случая проявиться. Он по крайней мере обладал чувством красоты и чувством юмора - двумя весьма ценны­ми качествами. Чувство красоты развилось раньше. Из-за него в двадцатилетнем возрасте Филип носил пестрые галстуки и мягкую фетровую шляпу, опаздывал к обеду оттого, что любовался закатом, и заразился любовью к искусству, начиная с Берн-Джонса и кончая Праксителем. В двадцать два года он побывал в Италии вместе с ка­кими-то родственниками и там вобрал в себя как единое эстетичес­кое целое оливы, голубое небо, фрески, сельские постоялые дворы, святых, крестьян, мозаики, статуи и нищих. Он вернулся домой с ви­дом пророка, который либо преобразует Состон, либо отвергнет его. Весь нерастраченный пыл и вся энергия довольно одинокой души устремились в одно русло - он стал поборником красоты.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: