— Войдем в Кремль…
Вдруг зажегся свет. Все стали щуриться, присматриваться, будто видели друг друга впервые, лукаво и удовлетворенно поглядывали на учительницу. И она читала в глазах детей, сразу сделавшихся, ей близкими: «Вы довольны нами?. Вот мы какими можем быть!» А чей-то ломкий голос попросил:
— Расскажите дальше…
…В общем все шло хорошо. Недавно Рудину назначили старшей пионервожатой, и хотя работа с пионерами была для нее новой, но не пугала, а увлекала, как и все, что делалось в школе. Вот только с девятым классом у нее не всегда ладилось.
Возможно, это происходило оттого, что слишком незначительной была разница в годах между учительницей и учащимися, а может быть, она с самого начала взяла там несколько резкий тон, который так не терпят юноши, считающие себя уже взрослыми. Как бы то ни было, но появление Рудиной в кабинете Бориса Петровича встревожило его.
Из учебников педагогики и лекций в институте Анна Васильевна усвоила, что у воспитателя не должно быть предвзятого отношения к ученику и что учитель не должен показывать свою симпатию или антипатию к нему.
Но что Рудина могла поделать с собой, если с первого же дня ей пришелся не по душе Борис Балашов из девятого класса, где она стала преподавать в этом году.
Балашов смотрел на учительницу насмешливо улыбаясь, тон и взгляд его были самоуверенны, и под внешней корректностью она подозревала оскорбительное неуважение. Даже походка Бориса раздражала Анну Васильевну: он ходил, горделиво глядя прямо перед собой, будто постоянно чувствовал на себе множество заинтересованных взглядов и не хотел показать, что догадывается об этом. Так ходят на стадионах перед зрителями честолюбивые спортсмены после удачного пробега или прыжка, уже одетые в свой обычный костюм.
Случай, нарушивший душевное равновесие Анны Васильевны и вызвавший ее разговор с директором, произошел на уроке.
Все девятиклассники записывали в тетрадях план темы, только Балашов не торопился достать тетрадь и долго причесывался. Анна Васильевна сперва осуждающе посмотрела на него, но это не подействовало. Тогда она, прервав работу, строго сказала:
— Сейчас не время заниматься этим…
Балашов метнул в ее сторону презрительный взгляд и, неторопливо пряча расческу, процедил так, что все в классе услышали:
— В поучениях представительницы детских яслей не нуждаюсь.
Анна Васильевна отшатнулась, будто ее ударили. Она задохнулась от волны возмущения.
В классе стояла напряженная тишина.
Учительница не видела ни осуждающих Балашова взглядов его товарищей, ни умоляющих глаз Семы Яновича, сидящего на первой парте. Глаза Семы просили: «Не волнуйтесь, Анна Васильевна, это же Балашов… Он сначала говорит, а потом думает… Не волнуйтесь». Ей казалось, что прошла вечность, а прошло всего несколько секунд. Выгнать наглеца из класса? Уйти самой? Рудина чувствовала, что комок подкатывается к горлу, и она вот-вот разрыдается или безобразно закричит на оскорбителя. С трудов разжав сразу пересохшие губы, она сказала:
— Наглость никогда не была признаком ума… Вы… позорите школу. — И продолжала урок.
Если бы она была тонким психологом и в состоянии была видеть происходящее сейчас в классе, то поняла бы, что уже вышла победительницей, что ее сдержанность оценена по достоинству, что в сторону Балашова устремлены взгляды, полные негодования, а сосед его, Костя Рамков, даже прошептал: «Ну, какая же ты скотина!»
Но ничего этого Анна Васильевна не могла видеть и слышать. У нее хватило сил лишь для того, чтобы довести объяснение до конца и, как только раздался звонок, быстро выйти в коридор.
Уроков у нее в этот день больше не было, и Рудина, никому не сказав ни слова, ушла из школы бродить по каким-то незнакомым улочкам.
Учась в институте, Рудина не раз в своем воображении рисовала, как будет преодолевать трудности, находить путь к самому неподатливому сердцу. Она пошла на литературный факультет без тайной мысли стать писательницей или научным работником, а с единственным желанием — быть учительницей. С горящими от волнения щеками читала она книги Макаренко, делала доклады в педагогическом кружке. После первого школьного года она была уверена, что в состоянии преодолеть препятствия, завоевать авторитет, и вот — все рушилось.
«Но ты неплохо работаешь в младших классах и с пионерами», — успокаивал ее один голос.
«Что младшие? — говорил другой голос. — А вот взрослые тебя совершенно не уважают. Почему они все молчали и на осудили поступок Балашова?» Она забыла, что же произошло на уроке, и она сама не разрешила бы тогда никому вмешиваться. Но сейчас ей казалось, что эта возможность прийти к ней на помощь умышленно была упущена девятиклассниками.
Рудина опустилась на скамейку у чьих-то ворот, переплетенными пальцами охватила колени и долго так сидела… Потом встала, медленно пошла по улице.
Наступал вечер. Обычно девушка любила, проходя мимо освещенных окон, заглянуть в них и пофантазировать: какая жизнь у людей там, за окном, кто они? Но сейчас она брела, опустив голову, ничего не замечая, целиком поглощенная своим горем.
Начался дождь. Анна Васильевна спряталась под навес над крыльцом.
— Я никому не позволю оскорблять, меня! — прошептала она.
Крупные капли, пахнущие ржавчиной, падали на ее щеки, скатывались к губам. Анна Васильевна чувствовала себя одинокой, глубоко несчастной, ей казалось, что с работой в школе все кончено, что никогда уже не вернутся к ней прежние душевный покой и счастье…
…Рассказав Борису Петровичу о происшествии в девятом классе. Анна Васильевна решительно заявила:
— И ли я, или Балашов! — и, сжав губы, непримиримо посмотрела на директора из-под покрасневших век.
Волин успокоился, услышав ее исповедь. Ничего страшного не произошло, — только и беды, что укололась педагогическим шипком.
После первых же уроков Рудиной, на которых был Борис Петрович, он уверенно сказал себе: «Из нее получится настоящая учительница». На своем веку он выпестовал не один десяток вот таких неоперившихся птенцов и научился по едва уловимым признакам, тончайшим интонациям безошибочно определять педагогические задатки молодежи.
Рудина умела внести в класс деловитость, не исключающую жизнерадостности, но по молодости была горяча и болезненно самолюбива.
Волина беспокоило, сумеет ли она сразу и навсегда найти необходимый тон отношений с детьми, воспитать в себе выдержку и настойчивость.
Директору не в диковинку было слышать: «или я, или он». Его память сохранила не один случай, когда учителя — и старше и опытнее Анны Васильевны, — возмущенные каким-нибудь «негодным мальчишкой», готовы были в своей обиде стать на одну ступеньку с обидчиком, забыть о терпеливости — верной спутнице учителя.
Не удивился Волин и тому, что Анна Васильевна не сразу вчера прибежала, а пришла сейчас, после беспокойной ночи, — это было видно по ее глазам, утомленным бессонницей.
— Ну, знаете, Анна Васильевна, — вдруг сердито произнес Борис Петрович, поднимаясь из-за стола и прохаживаясь вдоль кабинета, — если каждый воспитатель будет так легко уязвим, как вы, немногого мы добьемся! Да мало ли у наших юнцов и поступков, порой неумных, и шуток грубых, и невоспитанности, заставляющих нас возмущаться, наказывать, объяснять, — кто же за нас это делать будет? Но если при первых же неудачах мы начнем отказываться от работы, впадать в черную меланхолию… — он остановился, поглядел на склоненную голову молоденькой учительницы, прогнал с лица появившуюся было добрую улыбку и жестко закончил, — не надо было идти в школу!
Подумал: «Не слишком ли я?» И решил: «Нет, — сейчас ей надо сказать эти жесткие слова!»
…Он снова сел в кресло, напротив Анны Васильевны, и продолжал, терпеливо разъясняя:
— Мы должны быть выше мелких уколов самолюбия, не переживать все так болезненно. Да, Балашов грубиян, невежа. Но почему же вам следует на всех остальных распространять свою немилость? Разве мы имеем право быть мстительными? И не наша ли обязанность этого же самого мальчишку Балашова сделать человеком?