Современники полагали, видите ли, что перед нами подлинные записки «моряка из Йорка». Мы-то знаем, что этот упрек следовало адресовать автору — Даниэлю Дефо. Не зря Диккенс называл его бесчувственным писателем. В романах Дефо никто никого и ничего не любит, их пружина — корысть, азарт, инстинкт самосохранения.

Престарелый Лев Толстой, задумавшись как-то о Робинзоне, вывел в дневнике два слова: «цель жизни». В самом деле, где она, цель? Не есть ли благоденствие, достигнутое Робинзоном на острове, — все та же бессмысленно-себялюбивая золотая середина, от которой он в юности бежал?

Не этим ли объясняется и странный жребий романов Дефо? Мировая литература переписывает его сюжеты наново. «Путешествия Гулливера» были придуманы отчасти из презрения к Робинзону. Манон Леско — это Молль Флендерс, увиденная влюбленными глазами. Оливер Твист сворачивает с пути, пройденного полковником Джеком. Миледи в «Трех мушкетерах» заступила место Роксаны. И «Робинзон Крузо» (опять-таки переделанный) стал чтением для малышей, а подросткам подавай «Таинственный остров»…

Но все-таки Дефо был первый! Именно он, с его неблаговидным, но таким разнообразным жизненным опытом — делец, журналист, секретный агент, — первый сумел вообразить свое поведение в чужой судьбе, в ином обличье и отдать вымышленному персонажу свои собственные воспоминания и горести, и перемешать все это так, чтобы получилось повествование непререкаемо достоверное (с подробностями одна мельче и точней другой), то есть изобрести прием, на котором основано искусство современного романа — искусство «правдоподобной выдумки».

И, может быть, только человек, которому, как Дефо, случалось разориться дотла, и отведать тюремного заключения, и стоять на эшафоте, продев голову и руки в деревянную колодку, и многократно рисковать жизнью, и продавать честь, — может статься, только такой человек в силах был задумать «Робинзона Крузо», книгу великую, потому что в ней впервые исследована задача о необходимых и достаточных условиях человеческого существования (и доказано, что человек вправе надеяться на самого себя).

Сам Дефо говорил, что этот роман — всего лишь аллегорическое изложение его биографии.

Догадывался ли он, что напророчил себе одинокую, отравленную манией преследования кончину?

Если на то пошло, писатель не обязан выситься в памяти потомков столпом добродетели.

Впрочем, Дефо думал иначе, и, когда один критик обругал его в печати «наемным орудием» и даже еще похлеще, будущий автор «Робинзона Крузо» отвечал так: «М-р Даниэль Де Фо прославился своими писаниями, ибо в них находят превосходство таланта, смирение духа, изящество стиля, солидность, возвышенность воображения, глубину суждения, ясность восприятия, силу рассудка и пылкое рвение к истине… Высмеивать или осуждать этого феникса нашей эпохи, этого джентльмена столь редкой и счастливой одаренности, славу своего пола и предмет зависти всех людей — значит совершать некоторую неловкость (чтобы не сказать больше)…»

СМЕРТЬ В ДОЛИНЕ МИССИСИПИ

Как жаль, что тем, чем стало для меня
твое существование, не стало
мое существованье для тебя.
И. Б.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Хотел всего лишь растолковать, наконец, самому себе странную притягательность этой старинной книжки: брать ли ее на необитаемый остров? Любить ее нелегко; жить, как будто ее не было, — не получается; перечитывать с каждым разом всё грустней: всё темней в ее пространстве, и глуше звучат голоса; от ярких цветных фигурок тянутся угрожающие тени; мрачные значения проступают в легкомысленно-высокопарных речах.

Во всяком случае, на пишущего данный текст «История кавалера де Грие и Манон Леско» действует именно так: словно один из так называемых чудесных предметов — волшебное зеркало, или кольцо, или там золотое яблочко, кружащее по серебряному блюдцу… Короче, переносит в другой мир. Причем каждый раз в новый. Но вот ведь незадача: как почти никогда не бывает в сказках, каждый из этих новых миров безотрадней предыдущего.

И — как бы это сказать — всё реальней.

Эту историю вспоминаешь, как сон, в котором отчего-то догадался, что разные серьезные слова: страсть, свобода, верность, ревность, мужчина, женщина, честь — вроде игрушечных корабликов, непотопляемо легких; от каждого идет на неизвестную глубину леска с крючком, вцепившимся в чудовище; хищные призраки скользят в подводной холодной ночи; кораблики на волне пляшут.

Аббат Прево не считается гением; просто умный беллетрист; наверное, немало претерпел от тех европеянок нежных; полагаю, что каким-то случаем — вряд ли счастливым — заглянул в лицо настоящей правде.

И эта изменчивость смысла, его ступенчатость — неокончательностъ, похожая на бесконечность, — надо думать, приз, поднятый с самого дна.

Развязка: триллер

«Я рассказываю вам о несчастье, подобного которому не было и не будет; всю свою жизнь обречен я плакать об утрате. Но, хотя мое горе никогда не изгладится из памяти, душа каждый раз холодеет от ужаса, когда я приступаю к рассказу о нем».

Не правда ли, такое предисловие — как бы сверхмощная лупа: теперь мы не пропустим ни буквы, ни заусеницы шрифта.

«Часть ночи провели мы спокойно; я думал, что моя дорогая возлюбленная уснула, и не смел дохнуть, боясь потревожить ее сон. Только стало светать, я заметил, прикоснувшись к рукам ее, что они холодные и дрожат; я поднес их к своей груди, чтобы согреть. Она почувствовала мое движение и, сделав усилие, чтобы взять мою руку, сказала мне слабым голосом, что, видимо, последний час ее близится».

Женщина не ранена; молода: нет и двадцати; вечером была здорова; и никогда ничем, насколько известно, не болела. С чего взяла она, что умирает? Вздор какой! Просто расклеилась, расхныкалась.

Де Грие говорит: он сперва так и подумал.

«Сначала я отнесся к ее речам, как к обычным фразам, произносимым в несчастии, и отвечал только нежными утешениями любви. Но учащенное ее дыхание, молчание в ответ на мои вопросы, судорожные пожатия рук, в которых она продолжала держать мои руки, показали мне, что конец ее страданий недалек».

Согласитесь: не всякий распознал бы тут агонию. Всякий другой скорей решил бы: припадок; ну, или обморок, раз не отвечает — где болит. Всякий другой потянулся бы за фляжкой с алкоголем, благо их несколько под рукой. Но вы же видите — не можете не увидеть — подчеркнуто трижды: заняты у де Грие руки.

Поистине, такие фразы оттачиваются бессонными ночами.

Про «подкрепительные напитки, что захватил с собою», он вспомнит перед тем как рыть могилу.

И что Манон умерла не молча — вдруг выяснится в абзаце между мнимым, стало быть, обмороком — к могилой; но это уж такой абзац, что прямо запрещает любые расспросы:

«Не требуйте, чтобы я описал вам то, что я чувствовал, или пересказал вам последние ее слова. Я потерял ее; она и в самую минуту смерти не уставала говорить мне о своей любви. Это все, что я в силах сообщить вам об этом роковом и горестном событии».

Немного же вы сумели сообщить, молодой человек.

И немного найдется в мировой литературе — не говоря о житейской практике — таких необъяснимых смертей.

Удивительно, что я это заметил только теперь, перечитывая как бы напоследок. Несравненно удивительней, что я это заметил, похоже, первый.

Но как же так? Должна же быть какая-то причина смерти. Возможно ли, чтобы сам де Грие даже не попытался понять, отчего случилось «несчастье, подобного которому нет и не будет» (кстати: это, по меньшей мере, чересчур наивно — если только не многозначительно)?

Переутомление (впервые в жизни Манон прошла пешком около двух миль)? Переохлаждение (впервые в жизни провела ночь под открытым небом; однако Новый Орлеан расположен на тридцатой параллели)? Невозможно, потому что смешно.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: