Фраза требует вздоха, замаха и падает, как удар.
Балин убил на поединке ирландского рыцаря; откуда ни возьмись какая-то девица на прекрасной лошади: падает на труп ирландца и, рыдая, пронзает себя мечом. Балин, озадаченный и расстроенный, углубляется в лес — вдруг видит: навстречу ему скачет рыцарь — судя по доспехам, его брат Балан, — а Балин как раз и странствует в поисках этого брата, — они целуются, плачут от радости, наспех обсуждают создавшееся положение и намечают дальнейший маршрут, уже совместный, — трогаются в путь, — тут на поляну въезжает галопом конный карлик и, завидев мертвые тела, начинает стенать и плакать и от горя рвать волосы на голове. Чепуха, сами видите, несусветная, уличный театр кукол.
Но вот карлик обращается к Балану и Балину.
— Который из двух рыцарей совершил это?
В другой книге, скорей всего, ему сказали бы: а тебе что за дело?
— А ты почему спрашиваешь? — сказал Балам.
Ответный ход карлика исчерпывающей простотой доставляет мне неизъяснимую отраду.
— Потому что хочу знать, — ответил карлик.
И только теперь, как если бы предъявлен неотразимо убедительный резон:
— Это я, — сказал Балин, — зарубил рыцаря, защищая мою жизнь; ибо он преследовал меня и нагнал, и либо мне было его убить, либо ему меня. А девица закололась сама из-за своей любви, и я о том сожалею…
Ну, и так далее; остановиться, передавая подобные речи, не так-то легко: герои романа изъясняются между собой на каком-то идеальном языке, словами единственно возможными, — вероятно, таков синтаксис неразведенной правды (губительный, увы, но веселящий огонь!) — как будто французскую фабулу пересказывают под английской присягой.
Впрочем, о правде — потом, а пока — всего лишь об искусстве: закройте ладонью вопрос рыцаря и ответ карлика — якобы ненужный вопрос, якобы бессмысленный ответ — видите? — что-то обрушилось; какая-то таинственная значительность происходящего как бы изникла; да и происходящее перестало происходить, превратилось в произносимое; вот я и говорю, что сэр Томас умел придавать длительности разговора — объем, подобный музыкальному.
Зато не видел пейзажа. В его книге никогда не идет дождь, никогда не падает снег; сплошь трава и тень; солнце замечают лишь когда оно мешает замахнуться; время стоит, и дамы не стареют, и настоящая ночь наступает лишь однажды, под самый конец.
Это первый и последний раз, когда раздается в романе шум моря, и разливается лунный свет, и взгляду не препятствуют деревья, — короче, только перед смертью горстка уцелевших героев попадает в пространство реальности — причем исторической, так что мало в мировой литературе страниц черней; Лев Толстой, например, на такую не решился:
«Вдруг слышат они крики на поле.
— Пойди, сэр Лукан, — сказал король, — и узнай мне, что означает этот крик на паче.
Сэр Лукан с ними простился, ибо был он тяжко изранен, и отправился на паче, и услышал он и увидел при лунном свете, что вышли на поле хищные грабители и лихие воры и грабят и обирают благородных рыцарей, срывают богатые пряжки и браслеты и добрые кольца и драгоценные камни во множестве. А кто еще не вовсе испустил дух, они того добивают, ради богатых доспехов и украшений».
Это, стало быть, народ так деятельно безмолвствует, откуда ни возьмись. А до сих пор обладатели пряжек и браслетов носились друг за другом по романной чащобе и на опушках и прогалинах истребляли друг друга без помех и без посторонних — как полоумные, как во сне:
«— Сэр рыцарь, готовься к поединку, ибо тебе придется со мною сразиться, тут уж ничего не поделаешь, ведь таков уж обычай странствующих рыцарей, чтобы каждого рыцаря заставлять сражаться, хочет он того или нет».
Исключительно ради спортивного интереса: выполнить норму мастера, а глядишь — и пробиться в чемпионы.
И роман переполнен репортажами о турнирах и матчах, совершенно стереотипными: первым делом копья разлетаются в щепу, потом сверкают мечи; трава обрызгана кровью, и все такое, и проходят час и два, пока счастливый победитель не распутает у поверженного противника завязки шлема, чтобы отрубить ему голову.
При этом обнаруживает иной раз — довольно часто — что ни за что ни про что шинковал столько времени родного брата или единственного друга: не узнал под железным намордником, — и начинаются прежалостные сцены.
Ведь в лесу эти герои все безликие — закованы в сталь — ни дать ни взять говорящие примусы в рост человека — и с одинаково глухими голосами.
Такая вот школа военно-патриотического воспитания: с утра до вечера — и не жалея лошадей и женщин. Впрочем, супруга директора, как полагается, изменяет ему с чемпионом; ревность и зависть изо всех сил тянут интригу к роковому финалу.
Все это давно выцвело бы, как лубок (ведь и Бова Королевич некогда прозывался шевалье Бюэве д’Анстон), когда бы не боевая мощь прямой речи:
«— …А что вы изволите говорить, что я долгие годы был возлюбленным госпожи моей, вашей королевы, на это я всегда готов дать ответ и доказать с оружием в руках против любою рыцаря на земле, кроме вас и сэра Гавейна, что госпожа моя королева Гвиневера — верная супруга вашему величеству и нет на свете другой дамы, которая тверже бы хранила верность своему супругу: и это я готов подтвердить с оружием в руках… И потому, мой добрый и милостивый господин, — сказал сэр Ланселот, — примите милостиво назад вашу королеву, ибо она верна вам и добродетельна».
Вот какая здесь правда: головой выше бесстыдной лжи, причем это мертвая голова; скорей всего, ваша. Чей обезглавленный труп, за ноги привязав к хвосту кобылы, оттащат после поединка на помойку, — тот и лжец. А Господь Бог почему-то ведет себя, как оруженосец Ланселота.
О, как сбивают они с толку — сочинения про то, чего никогда не бывает в жизни! Они одни способны хоть что-то переменить.
«Погибоша, аки обре» — означает: исчезли бесследно. Это, как все помнят, из древнерусской летописи, из «Повести временных лет». Дескать, пробегал мимо славян в Западную Европу такой народ, необыкновенно свирепый, и жестоко обращался с местным населением, и за это Бог «потреби я, помроша вси». Строго говоря, геноцидом этих обров, то есть аваров, распорядились Карл Великий и за ним франкские короли, но истребили, году к 822, действительно, всех до единого, так что на земной поверхности осталась только материальная часть: оружие, утварь, конская сбруя.
Одна из этих трофейных вещей понравилась франкам и пригодилась необычайно. Европейский воин держался на коне, как наш Медный Всадник: вздумай он вооружиться длинным мечом, тяжелым копьем — замахнувшись, опрокинулся бы в плоскость змеи. А к аварскому седлу подвешены были на ремнях — азиатская хитрость! — тесные такие, зыбкие ступеньки — стремена!
Они тут же вошли в употребление, переменив облик конника и ход войн. Отныне — с упором для ног — удар стал гораздо сильней — соответственно пришлось укрепить защитный доспех, завести крупные лошадиные породы, и так далее. Короче, образовалась такая живая бронетехника — чуть не полтысячи лет втаптывала прочее человечество в грязь.
Неуязвимые посреди беззащитных, опасней тиранозавров, жадные, неумолимые насильники. Одно спасение, что эти железные чучела бесперечь убивали друг дружку.
Да вот еще в Уэльсе, в некотором княжестве Гвент — как раз где при царе Горохе, при короле Артуре стоял Круглый Стол — кельтские туземцы умели делать из ветви дикого вяза огромный лук: тетива растягивалась до уха; и оказалось, что стрела — в гусиных перьях, со стальным наконечником — пробивает насквозь кольчугу, латные штаны и седло, пригвождая рыцаря к лошади. Целиться, стало быть, приходилось из древесных кущ, из высокой листвы, прибегая к мерам камуфляжа.
В XV веке — у сэра Томаса, можно сказать, на глазах — наемные лучники — зеленые куртки — сошли на равнину, став королевской пехотой, — лошадей убивали тысячами — феодальному призыву пришел конец: вот когда и железные — кто за Алую розу, кто за Белую, а кто и без лозунгов, рядовым участником Столетней войны — в свою очередь поголовно погибоша.