Он сдвинул к торцу стола, где я остановился, журнал дежурств для росписи. Прежде чем я изобразил закорючку на коричневатом с занозами листе, он спросил:
— Слыхал?
— Донесло.
— Я написал в журнале: «Отключение по неизвестной причине».
Станислав нагнул голову: совестился смотреть на меня. Он глядел на свои жутковатого розового цвета ладони — обожгло вольтовой дугой. На ладонях были стяжки вроде штопки без заплат.
— Трансформатор греется, в особенности с низкой стороны.
Станислав говорил правду. Принимая смену, я притрагивался к гармошчатому кожуху трансформатора: металл горячил пальцы. Ладони Станислава чувствительней из-за ожога. Кроме того, он принимает смену тщательней: индо прощупает каждую гармошку кожуха.
— Ты обратил внимание на маслоуказатель?
На ощупь-то я проверял нагрев трансформатора, да забыл взглянуть на круглое стекло, врезанное в маслоуказательный бачок.
— Не обратил.
Вот ведь какой я нерадивый человек! Не поднял глаз на маслоуказатель, а отвечая Станиславу, свредничал: отогнул башку в сторону, будто не я проявил трудовую недобросовестность, а он. Отвернуться-то я отвернулся, но заметил, что сквозь плотные коротенькие ресницы Станислав подсматривал за мной и обрадовался, что я не соврал.
— Обрати ты внимание на маслоуказатель, заметил бы: перегрев трансформатора повысил уровень масла в бачке. Из-за этого могли замкнуться контакты реле Бугольца и отключился масляник. В качестве вероятной причины я записал в журнал как раз эту кудрю-мудрю.
— Добро, — промолвил я, устыженно благодарный.
С Грозовским было трудно возвращаться со смены: никак не подладишься под его поступь. Помнишь, Марат, как ты сказал мне и Нареченису: «У Александра Сергеевича в «Каменном госте» — статуя Командора. К шагу Командора приноровлю шаг. На демонстрацию с ним, на рыбалку — пожалуйста. Вместе с Грозовским от вашей подстанции до столовки доменного цеха не пойду».
Станислав и я то семенили, то машисто шагали и все сбивались с ноги.
Вдруг Грозовский спросил:
— Товарищ Готовцев, где вы находились в момент отключения масляника?
Я растерянно молчал. Станислав поспешил на выручку:
— О чем-то задумался детина. Антоша, очнись. Михаил Матвеич, что характерно, сирена завыла, я как из самолета выпрыгнул и без парашюта. Одно кольцо на пальце.
В веселой улыбке Грозовский выпятил конусом крупные губы.
— Антон отлучался, Михаил Матвеич.
— Покушать?
— Не совсем.
— Товарищ Колупаев, обойдемся без уточнений.
Нет, это была не игра в умалчивание. То было согласие умалчивать. Чувствовалось, что все мы, трое, находили его неизбежным. Раньше я замечал в людях согласие посредством умалчивания, и зачастую оно воспринималось мною с осуждением: дескать, увиливание, покрывательство, неправда... Тогда, когда шел со Станиславом и Грозовским на трамвайную остановку, я вспомнил, как отец, который в ту пору воевал где-то в прогале между Медынью и Спас-Деменском, наставлял меня во что бы то ни стало придерживаться правды, и ощутил щемящую душевную неловкость. А я-то?.. Да, как он еще говорил? Вот: «Дело делай, а правду помни». Я не забываю ведь о правде. Конечно, я молчу. Но молчание, как и умалчивание, не всегда, наверно, отход от совести?
Позже, через годы, я верну себя к той мысли о правде, к боли о правде и решу, следуя внушениям отца, что правда — высшая контрольная инстанция совести, и тогда же найду в словаре Даля старинное изречение: «Правда — свет разума». И опять я погружусь в то давнее свое молчание и в неотделимое от него умалчивание Колупаева и Грозовского и пойму, что с моей стороны это было самоспасение, самообдумывание, а с их — терпимость, чуждая опрометчивости и обусловленная надеждой, что это послужит мне уроком спасительного воспитания и научит меня неосуждению, которое благотворней наказания. Я пишу об этом как об осознанном действии двух благородных людей, хотя и не пытался проверить, на самом ли деле оно было осознанным. Я сужу по тому, что оно способствовало, подобно другим мощным духовным толчкам, развитию моего интереса к философии. Я всласть изучал греческую философию, французскую, английскую. Почти все, чему учил Гераклит, цитировал на память. Локк был моим кумиром. Фейербаха конспектировал и написал о нем реферат для себя. Все шесть систем индийской философии, сложившихся в добуддийский период, изучил назубок. Кто из моих коллег слыхал о Капиле, создателе системы санхья? Единицы. А ведь до Капилы никто не решался настаивать на идее беспредельной независимости и свободы человеческого разума. У меня сердце разрывалось, когда я обнаруживал, что богатства ума, созданные нашими русскими мыслителями, мною освоены довольно слабо. Боль. Стыднота. Способность к познанию высших интеллектуальных сокровищ вырабатывается, конечно же, веками, тысячелетиями. Да и мозг должен совершить долговременную эволюцию, чтобы приобрести способность к поглощению философии. Не наша в основном-то вина. И все-таки обидно, что коэффициент усвоения философии столь мизерен в человеке и человечестве. Я даже замечаю, что некоторые люди всячески бронируют мозг от познания. Мы охотно пользуемся руками, в общем, энергией организма, а мозг наш почти постоянно пребывает без нагрузки. Он включен, но он постоянно в глубоком, в чудовищно глубоком резерве. Если громадный транспортный самолет гонять из Москвы в Нью-Йорк ради перевозки спичечного коробка, то это будет примерным подобьем того, как микроскопически мы используем гигантскую энергию мозга. Препечальный, хотя, вероятно, исторически оправданный разрыв между высшими накоплениями ума и тем, что они, открытые для огромного множества людей, в сущности остаются нетронутыми. Когда-то было слово «любомудры». Оно почти забыто. Забыто именно по равнодушию к любомудрию. Своего сына Женю я начал приохочивать к любомудрию лет с пяти. Вкрадчиво вводил в его головенку понятия о природе и человеческом обществе, духе и материи, о метафизике и диалектике... Люди боятся надсадить детский мозг умственностью, поэтому у большинства ребятишек дошкольного, возраста почти вся природа сводится к животным, чаще сказочным, чем реальным, да и тех по пальцам пересчитаешь. Необозримый мир насекомых представляется им еще скудней: муха-цокотуха, попрыгунья-стрекоза...
Я рассказывал сыну Женьке о муравьях с подробностями их четко организованного общественного существования. Этажность существования, разграничения, связанные с обменом добычи, воспроизводством, территориальным владением, поддержкой союзнических отношений с другими муравейниками — вот о каких вещах я рассказывал Женьке. Строгое распределение обязанностей в муравейнике я связывал с многосложностью и многообразием отношений в нем. Чтобы показать прочность взаимоотношений бескрылой царицы и рабочих муравьев, я не мог не прибегнуть к сказке, но при этом я не уклонялся от реальных отношений и не придавал царице и рабочим муравьям качеств, им не свойственных, как то сделал батюшка Крылов со своей легкомысленной стрекозой. Ноги стрекозы служат для хватания, удержания, умертвления жертвы. Если б она могла подпрыгивать, она бы так часто не запутывалась в камышах, в траве, в листве кустарников. Кто из детей наблюдал стрекозу, попрыгуньей ее не назовет. Условность. Фантазия все-таки требует в самых существенных подробностях соответствия оригиналу.
Нет, нет, я тут не проявляю ограниченности, художественной убогости. Пусть воображение проявляет себя неожиданнейшим образом. Желательно ли, однако, разрушение практических наблюдений средствами вымысла? Не приводит ли это к восприятию реальности как миража, а миража как реальности? Хорошо! Ничего точно не надо знать, ни во что серьезно не надо вникать, на горизонте может возникнуть что угодно и пропадет когда угодно. Все зыбко, иллюзорно, сиюминутно. Так размывается дисциплина ума и познания. Спутывание реального и миражного приводит к смешению нравственного и порочного, прекрасного и дошлого, здорового и больного.