Когда он говорил, было похоже, что языку некуда двигаться: пространство рта до отказа заполнено его розовой неуклюжей массой. Володька умудрялся не только орудовать языком, но и производить, если доброжелательно вслушиваться, разборчивые звуки. Он, правда, не догадывался, почему легко захватывает общее внимание. Пожалуй, мнилось ему, что нас увлекает то, о чем он распинается, и Володька молол своим по-китиному громадным языком, пфукая и чуфыкая.

Вчера на уроках Инна оповестила меня о том, как Володька «нес вахту», сопровождая ее на квартиру: каким роскошным жестом брал у кондуктора билеты в трамвае, как плаксиво извинялся, наступив ей на туфельку, как балабонил о минералах Железного Хребта. Все это она преподносила измывательски. Я подосадовал на ее язвительный суд над кавалерством Володьки Бубнова, но это же ласкало мне душу: как хорошо, что безнадежны Володькины ухаживания!

Высмеивая его речь, Инна нашептывала с ехидством: «Знаменитый оратор Цицерон страдал дефектом произношения. Он брал под язык камешки и так тренировался говорить, обращаясь к морю. Представь себе, выправил речь. Вовчик Бубнов — помесь Цицерона и камнедробилки. Старайся не старайся, останется балабоном».

Мы с Маратом без сострадания относились к толстоязыкости Бубнова: было несуразно и настраивало против него то, что он упивался собственным мнимым щегольством и красноречием. Мы радовались, что Бубнов неприятен Инне, и, хотя и находили его славным, он был нам чужд преступной для военного лихолетья обеспеченностью. Одежда самолучшая, никогда не бывает голодным, всегда с куревом. Бубновы держали корову-ведерницу. Каждый день Володькина мать торговала на рынке молоком, брала за литр восемь червонцев. Правда, его отец работал машинистом паровых ножниц на прокате. Плывет по рольгангу пышущая зноем стальная заготовка, длиной ничуть не меньше мачтовой сосны, он ее режет. Лязганье такое, что в землю бы зарылся. Мимоходом оно так воспринимается, а Володькин отец по восемь, бывает, и по шестнадцать часов кряду среди этого адского лязгания. Но судачат, будто он барыга: но дешевке скупает и шкуродерски продает краденые вещи.

У Володьки тоже был тяжелый труд, только на Горе: выжигал серу из железной руды, отравлялся, попадал в больницу. Теперь — помощник взрывника, закладывает заряды в шпуры, выбитые канатно-ударными станками.

Едва Инна уподобила Бубнова помеси Цицерона и камнедробилки, я оборвал ее:

— Виноват он, что ли? Было воспаление языка.

— Воспаление хитрости случается. Про воспаление языка не слыхала.

— Совершенно просто. Я вовсю матерился, дед взял да проколол мне язык. Распух, аж пить мешал.

— Тошенька, противный, тебе не совестно отступать в сторону?

— Нисколько.

— Не перед Маратом, не думай.

— Перед кем тогда?

— Глаза по ложке, а не видят ни крошки.

— Ври!

— Вру. Утешься.

— Чего утешаться-то? Ничего не терял.

— Потеряешь.

— Раскаркалась.

— Жаль.

— Что?

— Кого, спроси. Дурачье! В первую очередь, ты, Ты не знаешь, кто Володька Бубнов.

— Помесь...

— Сам ты помесь. Жертвенника с вислоухим щенком. Володька — легендарная личность.

— Гарибальди.

— Ну...

— Щорс.

— Он сам с усам.

— Думаешь, раззадорила?

— Не собиралась. А хотела бы раззадорить. Да ты слепоглухонемой.

Я замолк. Я терялся от бритвенной ее резкости по отношению к Марату Касьянову, а тут она была резка со мной. Допустить, что толстоязыкий, зачумленный самим собой Володька Бубнов станет соперником Марата Касьянова, — этого я вообразить не мог.

Намекни кто-нибудь на такую возможность, я бы секундного сомнения не испытал.

— Володька Бубнов? Тюха да с Мотюхой! Сахариновая потеха на рождество! Пескаришко в сети для сазанов!

И вдруг — Бубнов дрыхнет в боковушке, на Инкиной кровати, как в родительской пятистенке на РИСе[5].

От Инны ничего не ускользнет: взглянет — как неводом загребет.

Уловила, что я всполошился, взревновал, негодую, подошла к Бубнову, дернула за нос, презрительной отмашкой щелкнула кончиками пальцев по щеке.

— Разлегся...

Он чмокнул во рту всей огромностью языка, перебросился на живот, продолжая спать, и на мгновение не очнулся.

— Без меня очутился у нас. Притащил почему-то снеди, всякой выпивки. Противно. Мама тактичная. Обрадовался, наверно, что влез к нам в дом. Балабонил и пил. Разлегся.

Рывком захлопнула дверь боковушки, рассияла, едва ты, Марат, сказал, что сбегаешь в магазин выкупить по талону папиросы «Беломор» фабрики Урицкого, покамест их еще не разобрали.

6

Ты вышел. Через минуту — Инна меня за руку. Мы спустились по лестнице сломя голову. Так, по всей вероятности, скатываются вниз квартирные воры, напоровшиеся на милицейскую засаду.

Тем же путем, каким я пришел, мы пролетели на Театральную гору. Темнело. Возобновился ветер. Обычно в Железнодольске перед сумерками он падает на землю, замирает и встает на крыло, когда погаснет красное зоревое полымя, а над горизонтом высветлится бериллово-зеленый абрис.

Почему мы не остановились за чащобной стеной акаций? Куда нас влекло среди декоративных в темноте кустов и деревьев? Было бы ловчей сбега́ть под уклон, держась вблизи акаций, а нас несло к многоглавой макушке холма. Впрочем, на то, наверно, была влекущая воля Инны.

Точно помню, как она задержала меня и бросилась целоваться. Я отклонялся: безобразным казалось дышать ей в лицо — запыхался. С неудержимой легкостью она поворачивала, дергала, тормошила меня, словно манекен, и настигала губы. Какие-то шелестливые чешуйки ветер всыпал на нас с черного ноябрьского дерева; когда я вытряхивал их из-под рубахи, возвратясь ночью домой, обнаружилось — семена карагача.

Я не улавливал посторонних звуков, кроме шума ветра, тревожившего шуршливую косогорную траву и палые гремучие листья, да машинного с завывами бурчания и трамвайных звонов, которые то и дело скатывались со склона и поднимались по нему возле домов Маяковки, и удивился, что Инна насторожилась.

— Марат, — сказала она.

— Где?

— Идет.

— Видишь?

— Откуда?

— А слышишь?

— И не слышу.

— По запаху?

— Чувствую.

— Пусть себе ищет. Спрячемся в траву. Рядом не различит.

Я опускался на косогор, тянул за собой Инну. Стал как чумовой. Идет Марат или не идет, затаились где-нибудь в кустах бандиты или не затаились — безразлично. Словно произошло в душе опустошение, унесшее стыд, осторожность, страх. Я ложился на спину, не выпускал прохладной ее ладони из своей накаленно-горячей. Инна мало-помалу склонилась надо мной, но продолжала прислушиваться. Ее волосы, завитые в спирали, соскальзывали по щекам, обрывались с плеч, ночь притемнила их до сизоватой сталистости. Невыносимость ожидания, никогда раньше так неодолимо не проявлялась во мне: я рванул Инну к себе. Она попробовала переступить, чтобы удержаться на ногах, но туфелька-лодочка вонзилась в мой бок, потом, ойкнув, Инна ткнулась на меня коленями. От Инны, при ее взрывном норове, можно было всего ожидать: психанет, ударит, убежит. В робости и раскаянии я  п р и у ш и п и л с я. И вдруг она озорно начала мять коленями мои гибкие ребрышки, весело приговаривая:

— Попался. Твоя жизнь в моей власти. Захочу — раздавлю, захочу — зацелую.

— Зацелуй.

— Ишь ты, ишь ты!

Она съехала коленями в траву, склонилась, но чего-то выжидала. Наверно, опять тревожилась, как бы не заметил нас Марат?

Мои руки проплыли по кроличьему пуху ее дымчатой кофты, плотно натянутой грудью, задержались над гладкими крыльцами, чтобы нажимом сверху наклонить Инну для поцелуя.

Она игриво передернула плечиками, приказала лежать, не шевелиться. Раз я полностью в ее власти, значит, должен принимать милость, не проявляя собственной воли.

Взмахом головы Инна обрушила на мое лицо свои волосы, слегка приподнялась и отвела их пальцами к моей шевелюре, проткнутой травинками.

вернуться

5

РИС — рудоиспытательная станция.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: