— Послушай,— он откинулся на спинку стула и, улыбаясь, продолжал рассматривать меня в упор. — Давай не пижонить друг перед другом. Тебе нужны деньги?
— Нет,— сказал я.— А тебе? Могу занять: сколько?
— Горд, как десять тысяч грандов,— он рассмеялся.— Но мы не в Испании, старик.
— Ты силен в географии,— сказал я,— Так зачем я тебе понадобился?
— Только условие: не отвечать сразу. Думай день, думай неделю.— Он прищурился и выдул тонкую струйку дыма, следя, как она расплывается в воздухе.
Здесь, под небом чужим,
Я как гость нежеланный...
Певичка в длинном платье с блестками прижимала руки к добела запудренной груди. Звонко хлопнула пробка от шампанского. За соседним столиком седой человек в очках, уронив голову лицом в ладони, покачивался и подпевал, запаздывая на несколько тактов.
— Это не «Прага»,— сказал Олег,— А хочешь — ты будешь сидеть в «Праге», слушать джаз?.. И когда к твоему столику подойдет какой-нибудь Жабрин, ты скажешь: «Место занято, милорд!» Хочешь — и вокруг девчонки, беленькие, рыжие, черные — бери любую! Хочешь — Рига, дюны, чайка спит на волне...
— Ты поэт,— сказал я.— Ты не только географ.
— Не прикидывайся!— засмеялся он.— Все монахи — великие блудники! Ведь не весь век ты намерен прокисать в этой дыре!
Я не понимал, куда он клонит.
— Но воля твоя, ты можешь забраться в берлогу поуютней, валяться на диване и диктовать машинисточке с алыми губками свои гениальные мысли для отдаленного потомства! Свобода!.. Ты знаешь, что такое свобода, старик?.. Свобода: — это когда у тебя тысяча возможностей и ты можешь выбирать!.. Выпьем, старик, и возьмем еще бутылочку того пойла, в котором тебе скоро, может быть, не захочется полоскать даже ноги! И брось тянуть свой чай, нечего делать вид, что он тебе так уж нравится!
— Он мне нравится, — сказал я.— Мне. И давай перейдем на прозу.
— Что ж,— сказал Олег.— Как хочешь. Бумч!— он поднял бокал и быстро выпил.— А теперь слушай. Я предлагаю тебе вместе со мной накрутить сценарий для кино по эпохальному произведению товарища Сизионова — роман «Восход», удостоен, и так далее. При этом учти: сценарий, главное, не написать, а протолкнуть. Это я беру на себя.
Сначала я подумал, что он смеется. Но он был серьезен. Не настолько, впрочем, серьезен, чтобы можно было принять его за сумасшедшего. Его глаза улыбались, а тонкие губы были плотно сжаты. Он со снисходительным сочувствием наблюдал за мной, пока я молчал, не зная, как отнестись к его словам.
— Давненько не брал я в руки фантастических романов,— сказал я наконец.
— Фантастика?..— весело подхватил Олег.— На первый взгляд — может быть! Но я тебе растолкую, в чем дело. Сизионов — это для тебя и остальных он Сизионов, а для меня — дядя Дима. Как сказали бы в прошлом веке, милый друг нашего дома. Когда он осчастливил сей стольный град, мы виделись не только на банкете... Это раз. Он сам предложил мне делать сценарий — это два. Мой отчим — далеко не последняя фигура в киномире, и есть веские причины полагать, что он расшибется в лепешку, но нам поможет... Это три. А в-четвертых, пятых и одиннадцатых — «Восход», сам «Восход»! Пырьев поперхнется со своими «Кубанскими казаками» от зависти на первых же ста метрах!..
Я вспомнил банкет, Сизионова, вспомнил, как приятельски болтал он с Олегом. А забавно, подумал я, забавно — вдруг в институте становится известно, что мы пишем такой сценарий...
Олег не дал мне раскрыть рта.
— Стоп!— азартно крикнул он.— Только не отвечай сразу! Ты принял мои условия?
— Ничего я не принимал,— сказал я.— Никаких усло
вий. И вообще — зачем я тебе, собственно, сдался?
— Чудак! Ты здесь единственный человек, с которым стоит говорить серьезно! Людочка,— крикнул он и звонко щелкнул над головой пальцами,— Еще одну!
— И два чая,— сказал я,— только покрепче.
Он пил вино, я — чай, но иногда мне начинало казаться, что все наоборот, он трезв, а у меня все двоится и плывет перед глазами — певичка, люди, столы, натюрморт с кровяными арбузами...
— Я знаю,— сказал Олег,— тебя еще долго придется уламывать. Ты все-таки очень похож на ту бабку с иконой...
Мне захотелось плеснуть в его смеющееся лицо вином, которое нетронутым стояло в моем бокале.
Но я не плеснул.
— И все вы здесь такие... Рогачев! Пророк! Шут гороховый! «Вас не будут читать...» Думаешь, Сизионов сам не знает, что будут и что — не будут?..
Я снова подумал о Сосновском. О том, как мы собрались у него после банкета, варили кофе, фантазировали ночь напролет, как ранним утром, провожая Машеньку, шли по скрипучему, синему снегу,..
— Бумч!— сказал Олег.
— Что такое — бумч?— спросил я.
— Это — вместо любого тоста: короче и проще. Бумч!
Певичка разошлась. Ей хлопали, она повторяла на бис:
Здесь, под небом чужим,
Я как гость нежеланный.
— Каким ветром тебя задуло в эту дыру?— сказал Олег.
— Попутным.
— Что-то не верится. Людей сюда выбрасывает только после кораблекрушения.
— Тебя тоже?— спросил я.
— У каждого в жизни бывает свое кораблекрушение,
— Еще бы,— сказал я.
Я рассказал ему о себе. Второй раз в этот день я рассказывал о себе, но — странно! — теперь я словно холодно, иронически говорил о каком-то чужом, отделенном от меня человеке.
— Забавно,— сказал Олег.
На секунду что-то изменилось в его лице, что-то дрогнуло и потемнело, но он торопливо дохнул густым облаком дыма и, когда дым рассеялся, оно вновь светилось небрежной, легкой усмешкой.
— У меня тоже было кое-что в этом роде. Хотя совсем иначе. Видишь ли, я и в шестнадцать лет мог бы с тобой о многом поспорить. Моя мать какая ни есть, но актриса, и я с детства знал, что такое грим и парик — они всегда заметнее из первого ряда... Ты, наверное, предпочитал галерку?
— Да,— сказал я.— У меня не хватало денег на партер.
— Неважно,— сказал он.— Ты еще насидишься в партере. Но сцена — это для бездарей, она ни к чему настоящим актерам. Вроде моего отчима. Куда там Качалову или Хмелеву!.. Ты увидишь его — весельчак, балагур, хохотун, душа нараспашку... Мать с ним сошлась в Алма-Ате, туда во время войны эвакуировались многие театры и студии. А он жил дверь в дверь, и, главное, как у кинодеятеля, у него был паек... Потом, в Москве, он быстро попер в гору. Он пробовал поставить сам какую-то кино-муть, не вышло — и тогда, конечно, ему ничего не осталось, как учить других. И он учил. Читал в институте, состоял в членах редколлегий, тискал статейки — особенно развернулся в сорок девятом году... Как-то к нам явился один человек. Он ничего не сказал, ни слова,— молча ударил отчима по щеке, раз и два, повернулся и вышел. Отчим выбежал за ним... Нет, не просто выбежал,— он постоял на верхней площадке, подождал, пока тот спустится, выйдет из подъезда, и уж только потом... Потом он побежал куда-то, и того взяли спустя три дня.
Олег помолчал, как будто что-то пропуская.
— Я не герой,— продолжал он.— Я не мечтал об исторических деяниях, как один мой знакомый (он с едкой усмешкой посмотрел на меня). Мне просто хотелось, чтоб хотя бы раз, понимаешь — хотя бы раз эту тупую красную рожу искорежило страхом, чтобы хоть на день у него испортился аппетит и он не мурлыкал себе под нос «Фиалку Монмартра»... Он пристроил меня в институт, где преподавал сам. Я заводил попойки, дебоши, я ждал: начнется скандал, дойдет до фельетона в газете — и его выпрут. С шумом, с треском — из-за меня! Ничего я не добился. Он уцелел. Такие всегда выходят сухими из воды. У них скафандры. Зато я очутился здесь. Как и ты.
Он бросал слова отрывисто, коротко, зло, я впервые у индол в его глазах живую боль и горечь.
— За кораблекрушения! — сказал я и тронул его бокал своим.— Бумч!
Он все время говорил о своем отчиме.