Федоров снова поднялся и выхаживал по кабинету, шагая широко, нервно, ему всей комнаты хватало на три-четыре шага.
— Или вы думаете, это просто — взять ни в чем не повинных людей, тем более школьников, обвинить черт знает в чем и запятить за решетку?..
— Чего не бывает...— вырвалось у Николаева, он все больше хмурился, слушая Федорова.
— И-и, Алексей Макарович, как еще бывает!...— тоненьким поющим голоском подхватила Харитонова.— Вы послушайте, что у нас в тресте столовых и ресторанов месяц назад приключилось...
— В таком случае мы, родители, вправе требовать соблюдения закона, апеллировать в любые инстанции. Но это возможно лишь при условии, что мы сами не будем стремиться закон обойти!
Вышагивая по комнате, он то сдергивал с носа очки, и скуластое лицо его, с узкими щелками глаз, похожими на прорези в бойницах, приобретало выражение неколебимого упорства, то снова оседлывал ими переносицу — и лицо становилось тоньше, вдохновенней, но упорства не теряло... Татьяна знала, что в таком состоянии спорить с ним бесполезно. Она поднялась и вышла — то ли к дочке, то ли на кухню.
— Значит, вы отказываетесь... Правильно я вас понял?— прямо и сухо спросил Николаев.
— Правильно.— Федоров посмотрел вслед жене.— Да и потом — как вы это себе представляете? Реально?..
— Ну, этого я вам не подскажу,— пожал плечами Николаев.— У каждого из нас свои связи, контакты. Тут я вам не советчик. Что же до меня лично...— Он не без досады скользнул взглядом в сторону Харитоновой, как бы сожалея, что она присутствует при этом разговоре.— Я ведь не думал возлагать все на вас, Алексей Макарович. Лично у меня есть тоже кое-какие ходы. Благодарность у людей, правда, быстро испаряется, включая и тех, кому ты в свое время спас жизнь... Но не у всех. Да и потом, знаете ли, иные наши пациенты умеют заглянуть вперед, то есть туда, где их, возможно, снова ожидает операционная и хирургический скальпель...— Николаев невесело усмехнулся.
— Это уж точно, точно вы сказали,— зачастила Харитонова.— Ножа да смерти все боятся... А есть которым и дать надо, в лапу сунуть... Вы по себе не судите, Алексей Макарович. Честных-то людей и раньше — днем с огнем, а нынче и вовсе не сыщешь. Закон — а вы его видели, закон-то?.. К нам тоже, бывает, ревизия подвалит, да уж такая строгая, такая принципиальная — куда тебе! Вот-вот за решетку упрячет, будешь сквозь колючую проволоку синим небом любоваться... А мы уже знаем, ученые: чем строже, тем больше нести надо. Ну, и несешь, что делать?..— Она вся подалась к Федорову, и глаза у нее были одновременно — и наглые, и бесстыжие, и умоляющие,— Так что уж вы, Алексей Макарович, если дать кому, от кого зависит... Они ведь и сами, хоть в прокуратуре, хоть в суде,— не великие тысячи получают, окладишки-то куцые, какой-никакой швейцар в дорресторане — и то поболее навару имеет... А который не берет, значит, я считаю, ему набавить надо. Так что вы и меня в долю возьмите. Все, что наскребу... Последнюю сорочку сниму для Валерки! Сама сяду, а его откуплю. Он ведь у меня без отца вырос, этими руками его и пеленала, и жопку подтирала, и все-про-все делала, только бы до ума парня довести! Так неужели ж теперь денег иль еще чего пожалею? Да мне масла кусок в горле костью застрянет, если так!..
— Значит, в долю?.. Ну, разве что в долю!..
Его и тронула, и рассмешила пылкая речь Харитоновой. Пока она говорила, вытирая платочком слезы, все её пухленькое, жирненькое тело, похожее на кислое, хорошо взошедшее на дрожжах тесто, трепетало и вздрагивало, и трепетали, дрожали в мясистых мочках ушей золотые шарики сережек, и кулончик сердечком на пышной, как взбитые сливки, груди, и кольцо, блестевшее на безымянном пальце, с колючим огоньком зажатого в оправу камешка...
Федоров давно уже не был, или, по крайне мере, не считал себя наивным юнцом или Дон-Кихотом. Но тут ему отчего-то сделалось вдруг до тоски себя жаль.
— Танька! Танюха!..— крикнул он.— Поди сюда!— И расхохотался,— Слышишь, мне в долю... В долю войти предлагают!..
Он откинулся на спинку стула, бросил на стол очки. Его долговязое тело содрогалось, тряслось от смеха. Обомлевшая Харитонова со страхом таращилась на него, ничего не понимая.
Но Николаев... Он все понимал. И когда Татьяна вернулась, заговорил, голос его потрескивал, как сухой, схваченный пламенем хворост:
— Не знаю, известна ли вам, Алексей Макарович, такая притча или, скорее, анекдотец... Ступил Иисус Христос с берега в море, за ним — апостолы, идут гуськом по воде, как посуху, и ног не мочут. А Фома Неверный в сторонку отошел и тоже — в море. Шаг шагнул — вода по щиколотку, еще шагнул — вода по колено. А те идут себе дальше и дальше. «Иисус!— кричит Фома.— Что делать?.. Вода мне по шею!..» А Христос и апостолы знай себе идут и не оглядываются. «Иисус!..— вопит Фома.— Спаси!.. Тону-у!..» И уже пузыри пускает. Тогда Христос оборачивается и говорит:— «А ты как всё — по камушкам, по камушкам!.. Иди и не выпендривайся!..» — Николаев усмехнулся одними губами,— Так вот, Алексей Макарович,— но камушкам, но камушкам!.. А надумаете разговор продолжить, дайте знать. Только как бы поздно не было...
Николаев поднялся. За ним поднялась Харитонова. Она, видимо, кое-что сообразила и чувствовала себя теперь сразу и оскорбленной смехом Федорова, и отомщенной «анекдотцем» Николаева.
— И откуда он такой вылупился!..— презрительно фыркнула она, глядя на Татьяну и у нее ища поддержки.— Это надо же?..
И тут Федоров — о, мужичья, мужичья кровь, куда от нее деваться!— неожиданно для себя самого хватил по столешнице кулаком, только чашки с блюдцами отчаянно зазвякали, запрыгали на столе,
— Да вы что, в самом деле?— зарычал он.— Вы куда пришли?.. Вы что мне предлагаете?..
Лицо его было белей скатерти. Губы дрожали. Он стоял, покачиваясь — вперед-назад, вперед-назад, как со связанными ногами. Еще секунда, казалось, и он рухнет... По крайней мере, у Татьяны, когда она кинулась к нему, это читалось на лице.
Она схватила его за руки, стиснула их, поднесла к груди, прижала к подбородку,
— Алеша, Алеша...— твердила она.— Успокойся... Ведь у всех дети... У нас, у них... Ведь не за себя, за детей... А вы!..— Глаза ее затравленно метались между Николаевым и Харитоновой.— Как вы можете!.. Алексей Макарович за всю жизнь... Чужой копейки... Да об этом смешно, глупо даже говорить, это все знают!.. Чтобы он против совести своей, понимаете?.. Против совести что-то сделал?.. У него сердце... Алеша, плохо тебе?.. Воды?..— Она то тянулась к чайнику с остывшим чаем, то, словно боясь хоть на минуту выпустить его руки из своих, снова хватала их, прижимала к груди, подбородку.
— Да господи, господи,— бормотала Харитонова,— да разве я со зла... Разве ж я обидеть хотела... Да я... Хотите — я на коленки стану? В ножки поклонюсь за Валерку моего?..— И она в самом деле бухнулась перед Федоровым на колени.
Все бросились ее поднимать, Федоров первый. Несколько минут ушло, чтобы ее успокоить, Татьяна принесла было пузырек с валерьянкой, но Харитонова от валерьянки наотрез отказалась.
— У меня с нее голова болит,— сказала она,— Вот коньячку бы, пол-рюмочки... С него все внутри в норму приходит.
Все рассмеялись. Отыскалась бутылка с недопитым коньяком. Федоров наполнил стопки.
— А вы мне что-то не нравитесь,— сказал Николаев.— Эта ваша бледность... Дайте-ка пульс.— Он потянулся к Федорову.
— Пустяки,— отмахнулся Федоров и руки не дал.— Так за что же?..
— Само собой,— проговорил. Николаев, когда столки сошлись над столом,— за наших детей.
— Чтобы они скорее были дома,— сказала Татьяна, не спуская внимательных глаз с Федорова.
— Дай-то господи...— Харитонова снова не удержалась, всхлипнула.— Ой, не могу...
Федорову же в этот момент вспомнился траурный холм из венков, перевитая черными лентами проволока, женщина в темном ситцевом платье, рыхлящая землю кухонным ножом... Как странно, что никто из них за вечер не подумал, ни слова не сказал — о том, убитом. О летчике Стрепетове. О его жене, детях,— у него ведь тоже были дети, то есть это о нем можно сказать — был, они-то есть. Кажется, двое... Но мы думаем только о своих.