— Валите, валите отсюда, — огрызнулся Николай. — Деру дала... Дома дрыхнет, что ей делается!..
Гурьба протопала дальше и рассыпалась по своим комнатам, захлопнул за собой свою дверь и Николай, подойдя к ней вразвалочку и напоследок бросив на меня исподлобья не обещавший ничего хорошего взгляд.
9
Только теперь, вернувшись к себе, я присмотрелся к Лизе. Выглядела она страшновато: лицо распухло, правая скула в кровь разбита, под левым глазом наливался лиловый кровоподтек, шея и грудь были в царапинах, ссадинах, багровых полосах... Она сидела, поджав под себя ноги, у меня на кровати, все ее тело била крупная дрожь. Я накинул на нее сползшее с плеч одеяло, присел рядом. Ни она, ни я еще не пришли в себя. Оба молчали. Она неподвижно смотрела прямо перед собой, в пустоту, и в то же время словно прислушивалась к чему-то там, за стеной. Сначала оттуда доносились шаги, глухое бормотанье, потом застонали матрасные пружины, раздался храп... Только тогда с Лизы сошла окаменелость, она будто очнулась.
Заметив на себе мой взгляд, она поняла его по-своему:
— Что, хороша?.. — спросила она. И, скользнув глазами по пустым стенам, добавила с вызовом: — У вас зеркало есть?.. Как вы живете-то — без зеркала?.. — Голос ее звучал почти сердито.
Я дал ей круглое карманное зеркальце, перед которым обычно брился.
— Смотри ты, как разрисовал, паразит, — сказала Лиза, внимательно, по частям, разглядывая свое лицо. Тем временем я налил в блюдце воды, смастерил из кусочка марли тампон и отыскал бутылочку с йодом — единственное лекарственное снадобье, которое у меня водилось.
Она послушно приложила к глазу примочку и посидела так несколько минут, потом принялась смазывать царапины и ссадины йодом, я помогал ей, придерживая перед нею зеркальце и проводя пробкой рыжие полоски там, где она сама не видела или не доставала. В какой-то момент передо мной мелькнули едва прикрытые разодранной рубашкой маленькие острые груди. Я отвел глаза, она же, заметив мой взгляд, не слишком смутилась. Напротив, тряхнув пузырьком, она тщательно смочила пробку йодом, с особенной старательностью прижгла под ключицей царапину, обвела ее аккуратным кружочком и только потом запахнулась, натянула одеяло до самого подбородка...
Но тут... Не знаю, что такое случилось, но тут она заплакала. Может быть, она засекла в моем лице что-то такое, чего я не сумел скрыть — не то жалость, не то некоторую брезгливость, если не страх: в самом деле, вид у нее был довольно-таки дикий — разукрашенная синяками, вся в йодистых пятнах и полосах, с всклокоченными волосами, с раскоряченными, торчащими из-под рубашки коленями...
— За что он вас так, Лиза? — спросил я, чувствуя, что должен что-то сказать, и одновременно сознавая грубость, бестактность своего вопроса.
Но, казалось, она только его и ждала.
— Было бы за что... А то к завстоловой приревновал, будто я с ним любовь кручу... А промеж нас никогда ничего такого не было... Вот как перед богом... А хоть бы и было что... Да от такого-то зверя куда только не сбежишь... От него ведь и слова человеческого не дождешься, все рычит, а чуть что — кулаки в ход пускает...
Она плакала, словно только сейчас осознав, где она, что с ней... И то твердила, раскачиваясь из стороны в сторону: "Срам-то какой, стыдоба-то какая, господи!..”, то колотила кулаком в дверь, приговаривая: "Чтоб тебе заснуть да не проснуться, окаянному!..”, то рыдала, обхватив лицо руками.
Мне было двадцать два года. На уроках я требовал, чтобы ученики знали монолог Сатина наизусть ("Человек — это звучит гордо!”), пушкинское "Послание к А. П. Керн” звучало для меня, как молитва, женские слезы надрывали мне сердце, сводили с ума. Глядя, как содрогается от плача все ее худое, угловатое, как у подростка, тело, я говорил, расхаживая по комнате, что не понимаю, как она, Лиза, может так жить, смиряться, терпеть, чтобы кто-то издевался над ней, поднимал на нее руку...
В комнате было холодно, из окна дуло — все по той же причине, в целях экономии времени, я не заделывал на зиму щели. Набросив на плечи пальто, как Чапаев — бурку, я продолжал ходить, точнее — кружить по закутку, остававшемся в комнате свободным, и рассуждать с нарастающим пафосом о том, что человек, покорно сносящий, что над ним измываются, не достоин называться человеком...
Лиза постепенно затихла. Такие речи ей были, видно, в новинку.
— Да куда же я денусь? — говорила она, по временам еще продолжая всхлипывать. — Куда я пойду, кому я нужна?..
Что я мог ей ответить?.. Я сказал, что моя комната, если понадобится, в полном ее распоряжении, я буду ночевать в школе. Сказал, что давно хотел поговорить с Николаем, и в том, что случилось сегодня, есть и моя вина...
— Да он же вас и слушать не станет, еще и пришибет!..
Глаза ее, омытые слезами, смотрели на меня недоверчиво, но вместе с тем какое-то мягкое, благодарное сияние исходило от них, озаряя все ее распухшее, разбитое лицо...
Взгляд ее отозвался во мне. Я остановился с нею рядом, погладил ее по голове, по руке, лежащей на колене... Она сделала движение отдернуть руку, но не отдернула. Казалось, мы были оба смущены внезапно сблизившим нас порывом.
Только теперь я заметил, что ей холодно, и рука ее была холодной, озябшей.
— Хотите чаю, Лиза? — сказал я. — Вы пока лягте, укройтесь, а я вскипячу чайник...
— Кто же среди ночи чаевничает... — усмехнулась она, передернув плечами. Но прилегла, укрылась. Газеты под ней ожили и зашуршали.
— Ой, что это у вас?..
Я объяснил.
Она хихикнула:
— Вы и спите так?.. На газетах?..
— Чего ж здесь такого?
Лиза накрылась одеялом с головой, и я услышал, как она давится смехом, пристанывая: “Ох, не могу...” Потом она откинула край одеяла, высвободила голову:
— Бедный вы, бедный!.. — вздохнула она жалостливо.
Я промолчал. Я кое-как примостился за столом, во время сооружения баррикады потерявшем привычное место, и читал, вернее, прикидывался, что читаю Шахова. Глаза у Лизы были зажмурены, но я видел, что она не спит, а тоже прикидывается — и наблюдает за мной.
Было около трех. В бараке стояла глубокая, не нарушаемая ни единым звуком тишина — ни.единым, если не считать время от времени долетавшего из-за стены похрапывания Николая.
— Вы что же, так и будете всю ночь сидеть?
Я что-то пробубнил по поводу завтрашних уроков...
— Да уж какие там уроки... — перебила она. — Вы ложитесь, места хватит, а то ведь как получается — мало что явилась незванно-непрошенно, еще и хозяина с постели согнала...
Я молчал, не зная, что ответить.
Она приподняла голову, облокотясь на подушку. Трудно сказать, чего больше было в ее глазах: любопытства или насмешки.
— Потешный вы... Или вы меня боитесь?.. Да я вас и пальчиком не затрону. Вот так отодвинусь, к стеночке притулюсь, а вы — с этого краешка... Или хотите — наоборот...
Она отодвинулась к стене, освобождая середину кровати. Теперь, лежа на боку, она повернулась ко мне спиной.
— Что же вы?.. И свет погасите, чтоб глаза не резал...
Сердце мое стучало, тяжелые, частые удары отдавались в висках. Пальто, которое я набросил, сидя спиной к окну, сползло на пол. Я поднял его, ладонью смахнул пыль...
— Что же вы? — повторила она нетерпеливо. — Я спать хочу...
Я не двигался.
Она обернулась ко мне. Видно, моя медлительность ее насторожила, ей показалось, я к чему-то прислушиваюсь. В комнате громко стрекотал будильник, поставленный, как всегда, на шесть утра, и за стеной по-прежнему похрапывал Николай.
— Да он так и будет спать, как медведь в берлоге, — сказала она, то ли успокаивая меня, то ли сама успокаиваясь. И зевнула. — Ишь, скот, паразит, всю меня измордовал, фингалов наставил... — Выпростав из-под одеяла руку, она, морщась, провела по ней другой рукой, прислюнила царапины и снова укрылась, закуталась.
Прошла минута, другая...
— Ну, скоро вы?.. До чего вы робкий... Вроде и не мужик вовсе... Только с нами, бабами, это ни к чему... — Я не видел ее лица, она лежала ко мне затылком, но по ее насторожившейся спине, по всему ее неподвижному, напряженному телу я чувствовал, как она ловит каждое мое шевеление, каждый шорох.