Он снова разлил по стопкам. Мы выпили.
Мне вспомнилось о том, что Лиза говорила про своего завстоловой, и вспомнилась вся та дикая, несуразная ночь... Пока я размышлял о загадках, заданных человечеству гениальными умами, за тонкой перегородкой, в каком-нибудь шаге от меня кипели страсти, в один клубок сплетались любовь и ревность, зверство и благородство, но я был слеп, ничего не видел, не замечал, как не видел, не замечал многого в себе самом...
— Нет, ты скажи сам — чего ей не хватает?.. — Он смотрел на меня, перегнувшись через стол, — испытующе, почти дружелюбно. — Нет, ты скажи?.. Чего?..
— Не знаю, — ответил я не сразу. — Должно быть, человечности.
— Че-ло-ве-е-ечности!.. — подхватил Николай. — А ты знаешь, что это за штука? С чем ее едят?..
Я молчал. Слова, которые имелись у меня в запасе, выглядели сейчас пустыми, как будто из них вытряхнули всю начинку.
Он снова выпил и подмигнул мне:
— Я ведь вижу, все вижу... И как Лизка до тебя льнет — тоже...
Теперь пришел черед мне растеряться:
— Льнет?.. Ко мне?..
— А то как... “Вот, говорит, сосед наш — не пьет, не курит, не то что некоторые... Знай себе чайком пробавляется да книжки читает...” А я ей: “Ну, говорю, вот ты и уматывай к своему еврею”...
Меня зацепило последнее слово, и особенно интонация, с которой оно было произнесено.
— А при чем здесь “еврей”?..
— А притом... — Николай вдруг насупился, глаза из-под лохматых бровей неприязненно, угрюмо уперлись в меня. Пил он больше, чем я, но не намного, а пьянел заметно сильнее.
— А притом, что вся ваша нация такая...
Теперь он сидел, навалясь грудью на стол, широко разбросав локти. Я не обратил внимания, когда ой сбросил свитер, в котором был, когда я пришел, и лишь сейчас, видя его перед собой, с багровым лицом, багровой шеей, в потемневшей от пота майке, я подумал, что в чем-то он похож на того самого белобрысого... Правда, в отличие от снабженца, сложения Николай был завидного, мускулы играли, перекатывались шарами в плечах и предплечьях, и все его тело, казалось, налито жаром, жаждущим вырваться наружу...
— Да, — повторил он, — вся ваша нация такая... Суетесь, куда не просят... А что вы в нашей жизни понимаете?
Я ожидал чего угодно, только не такого поворота... Первое мое движение было — встать и уйти. Но я остался.
— Суемся... Это куда, например?
Мне снова вспомнилась недавняя ночь, распахнувшаяся дверь, сооруженная перед нею баррикада... Видно, и Николай тоже вспомнил кое-что из наших обоюдный приключений, и переменил направление разговора:
— Как же — куда?.. В самый Кремль, например... До Кремля добрались, всех потравить задумали...
— Это про “дело врачей”?.. Так они давно реабилитированы.
— Ха, реабилитированы.. Слыхали, как это делается: свой своих не выдаст... В “гайке” народ говорит: огня-то без дыма никогда не бывает, а народ зна-а-ает!.. От него правды не скроешь — все равно выплывет!..
Я сказал ему все, что мог и хотел сказать по этому поводу. Только много ли я мог сказать, кроме общих, известных из тассовского сообщения слов?... Но по лицу Николая было ясно, что он не верит ничему из мною сказанного, больше того — скажи я, что дважды два — четыре, а не двадцать, он не поверит и этому...
— Ха, — уличающе ухмыльнулся он, — все это болтовня и вранье, говоришь?.. А что моего папаню в тридцатом в Сибирь выслали — тоже болтовня?.. Приехал в село такой вот очкарик, из ваших, собрание провел, чтоб всем в колхоз, а на другой день папаню, как злобного кулака, и со всем семейством — фыоить! — да в вагон, да на нары, да туда, где Макар телят гоняет... Спасибо, дед с бабкой меня, мальца, в погребе схоронили, а не то бы и я в Сибирь засвистел...
Он смотрел на меня так, будто я, только я и был виноват во всех его бедах. Будто я и неведомый мне “очкарик” — одно и то же лицо... Холодный, ненавидящий, антрацитовый блеск стоял в его глазах, и — странное дело — я чувствовал себя букашкой, которую этот блеск прокалывает, как булавка, насквозь.
— А война подошла — туг папаню из Сибири выковыряли — да на фронт! Так всю войну и отгрохал, до самого Берлина дошел... Это пока другие по разным Ташкентам со своими саррочками отсиживались...
Именно так звали мою мать — Саррой. Но не в этом дело... Сладкое бешенство клокотало во мне. Я поднялся — и он поднялся следом за мной.
— Что до Ташкента, — сказал я, с усилием выговаривая слова, во рту у меня вдруг пересохло, — то вам, в “гайке”, виднее, там все известно — и про Ташкент, и про кремлевских врачей... Зато мне известно, что мой отец ни в Ташкенте не отсиживался, ни до Берлина не дошел — убили по дороге, на третий месяц войны...
Мы стояли друг против друга, между нами был стол, бутылки, тарелки с объедками... Мы прожили рядом полгода и еще несколько минут назад — плохо ли, хорошо ли — сидели за этим столом... Но теперь, казалось, не было на свете врагов, которые так смертельно ненавидели бы друг друга.
— Смотри ты, какой... задорный!..
Николай поискал-поискал и нашел словцо. Он стоял, нависая над столом, и покачивался взад-вперед, не отрывая от меня прищуренных глаз. Губы его улыбались — натужной, приклеенной улыбкой. Казалось — еще минута, и стол опрокинется, мы вцепимся друг в друга...
В этот момент дверь отворилась, вошла Лиза.
12
Она была вся в снегу, снег сыпал с утра не переставая — тяжелый, сырой, нарастая сугробами на шапках и превращаясь под ногами в рыхлое, вязкое месиво. Снег обметал ее пальто, платок, лисью горжетку, и при ее появлении в комнате, полной стоялого дыма (мы оба курили) сразу пахнуло морозной свежестью. С холода лицо ее было розовым, глаза блестели, в зрачках прыгали шаловатые искорки... Они погасли, едва Лиза увидела нас, меня и Николая, и вся она поблекла, померкла.
За эти дни мы с нею несколько раз сталкивались в коридоре, и всякий раз она отворачивалась и торопилась пробежать мимо. При этом она топала по доскам пола с таким ожесточением, словно хотела снова и снова продемонстрировать несокрушимое презрение ко мне.
— А-а, явилась... А тут без тебя, Лизавета, заступничек твой в гости ко мне пожаловал...
Николай сел, ковырнул вилкой в тарелке.
— Прямо уж и заступничек!.. — фыркнула Лиза, счищая снег с пальто и объемистой сумки, в которой приносила из столовой свою каждодневную добычу —־ судки с борщом, пельмени, блинчики... — Это кто же надоумил его за меня заступаться? Вроде я не просила...
Она отнесла сумку за пеструю занавеску, отделявшую угол с плитой, и вышла снова.
— Никто меня ни о чем не просил, — сказал я. — И я пришел сам, по собственному почину.
— Вот-вот! — Николай поднял вверх указательный палец.
— Сам!.. А, Лизавета?.. — Он посмотрел на нее с усмешкой.
— Или, может, все же ты его настропалила, дружочка своего?.. До которого среди ночи голышом бегала?.. Что промеж вас было-то?..
— Ой, да ни трави ты душу ни мне, ни себе!.. — встрепенулась Лиза. — Я ж тебе говорила, богом клялась — ничего такого, про что ты думаешь, не было! А вздумай он ко мне сунуться, так я бы его живо отшила!.. Да и на кой ляд он мне сдался, такой хиляк?.. Он ведь и бабу, поди, прижать как следует не сумеет!..
Посмеиваясь, она подошла к Николаю сзади, обхватила за шею и поцеловала в макушку. При этом поверх его головы она смотрела на меня, и глаза у нее были круглыми, стеклянными.
— Значит, никто, говоришь, тебя не просил, сам... — обратился ко мне Николай. — И с чего бы это?..
Глупо было стоять перед ними обоими навытяжку, словно я — обвиняемый, а они — мои судьи...
— Я уже говорил: хотелось, чтобы жили вы по-человечески.
— А откуда кто знает, как мы живем?
— Стены тонкие, — сказал я. — Все знают.
Они переглянулись.
— Знают, да не лезут, не мешаются, — сказал Николай.
— Один ты такой выискался... Тебе что — больше всех надо?..
— Живем и живем, — поджала губы Лиза. — И кому какое дело, спрашивается?..