— Кандалы — это наша победа, — говорили нам. — Раз они заковали нас в кандалы, выходит, они боятся нас. Выходит, есть за что нас бояться. И победят не те, кто заковал, а те, кого заковали...

Даже тюремщик, дежурный по коридору, который кричал на всех, не орал кандальникам «Бегом, бегом!..» — они шли шагом в уборную и из уборной. У охраны, как ни странно, возникало какое-то уважение к ним, как к поборникам свободы...

Итак, я не знал, что меня ждет, ибо сроки давали отнюдь не всегда за то, что было на самом деле. Однажды вечером открылась дверь и мне приказали:

— Собирайся!

Во дворе строилась партия. Я был последним, ставшим в строй. Ко мне подвели заключенного с наручниками на правой руке, такое же кольцо надели на руку мне, связав наши руки цепочкой. Потом левую руку заключенного таким же манером соединили с правой рукой соседа. При свете факелов мы двинулись на вокзал.

Там нас посадили в тюремные вагоны — грязные, тесные, зарешетченные. И мы двинулись в путь. Утром остановились на какой-то станции. К нам подходили люди, хотели передать махорку, хлеб, но часовые их отгоняли. Так мы ехали двое суток. На третьи нас выгрузили в Тамбове и погнали в пересыльную тюрьму. Когда нас ввели внутрь, я даже не поверил своим глазам. Вдоль коридора была установлена железная решетка, за нею, как звери, сидели каторжане — те, кого гнали на каторгу в Сибирь. Там, за решеткой, не было ни коек, ни скамеек. Нас привели в комнату с каменным полом. Один заключенный все жался ко мне, пытался спрятать свое лицо.

— Ты что?..

— Да я один раз бежал из этой тюрьмы, а собака-надзиратель все тот же — может меня узнать...

И в самом деле — пришел надзиратель с фонарем и узнал его:

— А, старый друг... А ну-ка пойдем со мной...

В саратовской тюрьме я просидел 8 месяцев. Моя принадлежность к партии так и осталась недоказанной.

12. Армия

 Из Тамбовской пересылки меня отправили в Воронеж к воинскому начальнику. Он послал меня в Брестский полк, расположенный в Севастополе. Там я получил назначение в 10 роту, 4 взвод. Унтер взялся обучать меня словесности. Через четыре дня он доложил начальству:

— Все на свете знает!

Это значило, что мне известно, как полагается именовать государи-императора.

Летние лагеря, в которых мы до того располагались, сменились зимними квартирами. Режим был тяжелый. Где легче — в тюрьме или и армии?.. В 5 — подъем, туалет. Воронили пряжки, промазывали свечным воском, чистили наждаком, потом драили сапоги. Пили чай, хотя зачастую на чай не оставалось времени... 8 часов — начало занятий... Тем не менее меня ставили другим солдатам в пример. Утром, когда подходило время, дневальный по роте кричал: «Поднимайсь!» — и это слово было мне до того противно, что я обычно вскакивал на несколько минут раньше, чтобы только его не слышать. Это мое вставание расценивалось взводным как примерная служба...

Увольнительные записки получали те солдаты, которые уже приняли присягу. А присяга принималась после шести месяцев службы. Я же оказался исключением. Во-первых потому, что был поздноприбывшим, а во-вторых потому, что командир роты узнал, что я могу переплетать книги, и попросил меня переплести его библиотеку. Он дал мне 2 рубля и увольнительную записку для покупки переплетного материала. Вышел я один со двора (двор был обнесен высоким каменным забором и упирался в бухту) и повернул на узкую дорожку, которая спускалась вниз. По этой дорожке шли моряки. Они окликнули меня:

— Эй, каша!..

— Каша?.. Почему — каша?..

— Ну, не каша, так кашеед! Понял?

— Не понял.

— Спроси своего взводного, он тебе расскажет...

Я добрался до города, закупил все, что требовалось, вернулся обратно. Когда же я обратился к унтеру по поводу «каши», он оборвал меня:

— Об этом помалкивай, а то тебе такое будет...

Кончался год 1906. Фельдфебеля, унтеры говорили между собой:

— А он что — вернется? Будет дослуживать?..

Близилась демобилизация...

Однажды, когда вся казарма уже спала, я оказался, не помню почему, в канцелярии, там сидел взводный.

— Сокольский, что есть «внутренняя служба»?..

Сам унтер плохо понимал устав, плохо в нем разбирался. Что же до меня, то я воспользовался случаем, чтобы поговорить.

Отвечая на мои вопросы, он рассказал:

— В 1905 году здесь был крейсер «Потемкин»... Потом «Очаков»... Лейтенант Шмидт — об нем слыхал?.. Его расстреляли... А многих сослали в Сибирь, многих из нашего полка отправили в дисциплинарный батальон... Их-то мы и дожидаемся назад, хорошие парни...

— А почему все-таки «каша»?..

— Мы тогда растянулись вдоль берега, не давали никому с крейсера слезать... Вот за это нас моряки и прозвали кашеедами... За то, что продали революцию... Только это неправда. И нам тоже досталось... Полк построили во дворе, с правого фланга отсчитали каждого десятого — и два шага вперед... В дисциплинарный батальон... Это наш ротный никого не тронул... А во многих ротах каждого десятого расстреляли... Какие уж там «кашееды»...

Но столкновения между пехотой и моряками не были редкостью. От нас и от них назначались патрули. Случались кровавые драки, особенно возле публичных домов. Через несколько месяцев службы и я попал в патруль. Мы должны были не только следить за порядком, а и заходить в публичные дома, смотреть, чтобы там не было драк. Полиция же вообще боялась появляться на этой улице, освещенной красными фонарями... Бывал и я на Корабельной стороне, патрулем. Здесь стояли маленькие домики, в каждом по 5 — 6 девушек, плата — 30 копеек. Моряки сюда редко заглядывали — другое дело пехота, гражданские... Вот в центре города был полный комфорт — в каждом доме 20 — 25 девушек, пианино, за вход пятьдесят копеек или рубль. Но пускали туда в основном офицеров, моряков тоже — их побаивались... Один из этих домов пользовался особым вниманием: сюда попала цирковая наездница, повредившая себе ногу. После двухмесячного лечения в больнице ей ничего не оставалось, как идти на Корабельную... В каждом доме были девушки всех возрастов, многие имели настоящих любовников, принимали их бесплатно и ждали конца службы, чтобы уехать и жить вместе, завести семью...

Я любил патрулировать. Мне нравилось, что здесь все было ясно, понятно, каждый знал, зачем он пришел, знал, что должен заплатить полтинник, за это ему отдавалась женщина. В отличие от прочей жизни, здесь царила правда, пусть скверная, но правда, ничем не прикрашенная...

Прошло восемь месяцев службы. В это время стали набирать музыкальную команду. Староста музыкальной команды стремился зачислять в нее как можно больше евреев, считая их более способными к музыке. Когда я пришел к нему, он даже не спросил, играю ли я на чем-нибудь, он задал только один вопрос:

— Еврей?

— Еврей.

— Хорошо!

Слуха у меня никакого не было, тем не менее я выбрал флейту. Долго мне пришлось дуть в нее, чтобы выдуть хоть что-нибудь похожее на музыкальный звук. За два года я так и не стал настоящим музыкантом, но марши играл, и этого было довольно...

13. В море

Отслужив армию, я приехал в Астрахань и поступил в типографию. Там я проработал год, когда брат предложил мне вместе с ним отравиться в море: принимать у ловцов рыбу, солить и, привезя в город, сдавать на промыслы. Вскоре я освоил рыбное дело. Между прочим, для этого требовалась изрядная смелость. Как-то раз осенью, когда уже все рыбницы были на приколе, я ушел в море. Шло «сало», то есть вода была покрыта кусками тонкого льда, как случается обычно перед ледоставом. Это меня не смутило... Но мы, набрав рыбу, стали вмерзать в лед. В подобных случаях в море возникают горы льда, состоящие из больших льдин, которые волны громоздят друг на друга. Иногда рыбницы, в общем-то легкие, беззащитные суденышки, подплывали к такой горе, чтобы она в какой-то мере защитила их от «сала», которое может, врезаясь в борта, продырявить их и потопить судно. Впрочем, ледяная глыба тоже опасна — она может развалиться, перевернуться, раздавить рыбницу. Поэтому рыбаки остерегаются стоять возле. Но нам ничего не оставалось, как рискнуть... Прошло два дня, на третий мимо проходил ледокол, он захватил нашу рыбницу.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: