«Берёз пронзительные стрелы»,— подумал Таланцев, любуясь ими. То ли припомнились, то ли сейчас сами выдумались эти слова, но ему они понравились. «Берёз пронзительные стрелы»,— повторял он про себя.

Ему вдруг захотелось оказаться среди своих миномётчиков, поспорить с Ильиным, посмеяться с Розенблюмом, пошутить над Филиппенко. Скорее бы добраться до них!

Он с удивлением подумал, что соскучился, а ведь с тех пор, как он простился с ними, не прошло и девятнадцати часов.

...Таланцев догнал батарею, расположившуюся на привал поздно ночью. Увидев его, словно выросшего из земли, сидевший у костра Ильин вскочил и закричал:

— Ребята, Таланцев вернулся!

Повскакавшие солдаты, с диковатыми от сна глазами, окружили Таланцева. Осунувшийся, с почерневшим лицом, обросший густой щетиной, он взволнованно жал руки.

— Всю Карелию обошёл, братцы,— говорил он.— Где капитан?

СПОРЫШЕВ УЛЫБАЕТСЯ

После ночного привала готовые к движению миномётчики выстроены у дороги.

— Взвод, смирно! — командует младший сержант Дуб.— Рядовой Таланцев, выйти из строя!

Таланцев выходит, прихрамывая на правую ногу, впечатывая в снег глубокие следы. На его похудевшем лице проступили скулы, кожа огрубела, возле рта появилась жёсткая складка, взгляд прямой и мужественный.

— За отличное выполнение задания рядовому Таланцеву объявляю благодарность!

— Служу Советскому Союзу!

Суровые солдатские лица яснеют.

— Ильин,— говорит Дуб,— что случилось? Что за улыбка на ширину приклада? — Но он и сам улыбается, младший сержант Дуб, скупой, как зимнее солнце, улыбкой. И вслед за ним ещё шире улыбается весь взвод. А Таланцев серьёзен и спокоен. Но вот младший сержант снова нахмурился, взглянув Таланцеву на ноги.

— За неумелое навёртывание портянок объявляю один наряд вне очереди.

— Слушаюсь — один наряд вне очереди!—невозмутимо отвечает Таланцев.

Дуб, задумавшись, проходит перед строем.

— Отменяю один наряд вне очереди,— говорит он.— Становитесь в строй.

Таланцев занимает своё место. Дуб некоторое время молчит, собираясь с мыслями.

— Вот что, товарищи,— начинает он.— Давайте дальше служить так, чтобы этих нарядов вне очереди больше не было. Думаете, мне приятно наказывать? А приходится. Так вот, давайте, чтоб этого не было...— Не мастер Дуб произносить речи, хотел сказать много, но чувствует — не получится, и спешит закончить:— Народ вы все толковый, службу нести можете. Есть, правда, некоторые солдаты...— он смотрит на Филиппенко.— Но, я думаю, мы их вместе, значит, перевоспитаем. Но учтите! — уже привычным уверенным тоном кончает он.— Учтите: я буду требовать! Ещё больше буду требовать!

— Новая эпоха в жизни миномётного взвода,— шепчет Розенблюм Таланцеву, и тот чуть кивает головой.

Спорышев стоит в стороне, делая вид, что у него не ладится с креплениями. На самом деле он всё видел и слышал, и с лыжами у него всё в порядке. Он просто не хочет, чтобы самолюбивый Дуб увидел, что он улыбается: может, не поняв, обидеться. И, пряча лицо, он тихо смеется. Чему же смеётся сержант Спорышев?..

Когда спортсмен одерживает победу, ему аплодируют, его имя на устах тысяч. А кто помнит о тренере, кто по достоинству оценит его заслугу? Он, скромный и торжественный, сам в толпе зрителей приветствует победителя. Его радость — тайна для всех, кроме него и его ученика.

Когда театр гремит овацией, артисту бросают букеты с пахнущими духами записками. А кто помнит о режиссёре, чьи замыслы воплотил артист? Но нет места зависти в сердце режиссёра, он горд и счастлив,— ведь это—триумф искусства!

Такова радость воспитателя — он стоит в стороне, следя за успехами тех, в кого он заботливо вложил частицу самого себя,— трепетно следит за первыми плодами своего труда. И никому не видная радость его понятна только ему и ученику.

Но чья радость выше и чище, чем радость воспитателя?

Вот почему смеялся Спорышев, склонившись над лыжами.

Из леса вышел капитан.

— Сержант Спорышев, выводите взвод на дорогу. Пора! — крикнул он ещё издали.

И Спорышев скомандовал:

— На лыжи!

Через несколько минут взвод, растянувшись цепочкой, снова двигался по дороге. Предстоял ещё длинный и трудный путь.

                                                                                              ******

«Привет, дружище!

Я получил твоё письмо, прочёл его, и мне показалось всё это таким далёким и ненастоящим — и то, что Нина Барабанчикова вышла замуж, чтобы не ехать по распределению в Приморский край, и то, что у отца Мишки Заозёрного новый «ЗИМ», и то, что Марк Петровский привёз тебе необыкновенный галстук с изображением танцовщицы. Далёким — потому, что я живу теперь совсем другими мыслями и стремлениями, ненастоящим — потому, что всё это пустяки, дым, словом — не то. Нет, армия научила меня не только мыть пол и чистить картошку, она научила меня видеть, в чём настоящая жизнь. Помнишь, я писал тебе однажды о нашем сержанте Дубе? Писал зло, иронически, обиженно. А теперь я знаю: он — подлинный герой... А наши знакомые, всё знающие, всё презирающие, соревнующиеся в знании вин и масштабах их употребления, все эти маменькины сыночки, мнящие себя цветом жизни — дрянненькие сопляки, не больше. И я сам был таким раньше. Но, благодаря Дубу и таким, как он, или ещё лучше, чем он, я стал другим. И единственное, чего мне хотелось бы теперь,— это извиниться перед Дубом за все пошлые шутки, которые раньше отпускал я по его адресу, за все свои дурацкие выходки.

Самое противное, что едва нас щёлкнут по носу, как вся наша гордость встаёт на дыбы, потому что ведь это я, я, я, исключительный, необычайный, великолепный я! И ведь щёлкнут-то правильно, и сам-то ты на деле — дрянцо с пыльцой, а вот — на стену лезешь, потому что это других щёлкать можно, а меня — нельзя, я — особенный.

Мы часто читаем и слышим слово «родина», но мало думаем над тем, что это такое — Родина. Я понял это в ту ночь, когда один на дороге в лесу думал, что замёрзну, свалившись в снег.

Понимаешь, пройдёт два-три десятка лет — и будут писать: «В великую эпоху 50-х годов XX века...» А мы часто не ощущаем, за туманом бытовых мелочей, за мелочью своих личных делишек и мыслишек, в какое легендарное время мы живём. И я, чёрт побери, горд тем, что именно в такие времена я стал солдатом. Что бескорыстнее, проще и незаметнее солдатского подвига — ежегодного, ежечасного! Вы ищете в подвиге чего-то яркого, ослепительного, бьющего в глаза. Но вся жизнь солдата есть подвиг. Если вы поймёте, что такое стокилометровый марш на лыжах на двое бессонных суток, что такое тепло костра на привале, если вы поймёте, что такое глоток воды из лесного болотца после похода в июльскую жару,— вы поймёте и это.

«О Русь моя, жена моя!» — как хорошо сказал Блок! Именно так: жена. Не влюблённость,— а любовь без пылких объяснений — неизменная и навсегда. И кто больше, чем солдат, слит с Родиной? Для него есть одно веление, один приказ, одно желание, одна награда — Родины. Сегодня он спит, ест, пьёт, читает, мечтает... Ему сказали — иди! Он идёт, не спрашивая — куда, идёт в пыли или по снегу, по болотам или сквозь леса, чтобы дойти или умереть — нет, победить!

Его любовь к Родине мерится потом и кровью, мера его любви — жизнь. И не нужен ему комфорт, не думает он о мягких диванах, дубовых шкафах и сервизах китайского фарфора — котелок, да фляга с чистой водой, да пачка махорки, да иголка с ниткой в шапке, да томик Маяковского в вещмешке,— вот и всё, что ему нужно. У него на ногах — мокрые от пота портянки, у него за плечами — будущее мира!

Подумай обо всём этом, друже.

И — пойми меня.

Жму руку.

В. Таланцев».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: