— Да он же давно умер!.. И причем здесь Эрик?.. Это ведь не он, а его дедушка такую форму носил!..

— Постой, постой, — говорю я, — он что, умер своей смертью, к примеру, от заворота кишок, или его расстреляли или повесили как военного преступника?..

— А это важно?..

— Да,— говорю я, — важно... Важно, милая... И почему у него, у твоего Эрика, фотография эта хранится?..

— Откуда ты взял, что у «моего»?.. И потом — ты кто, КГБ, чтобы задавать такие вопросы?.. Ты же мне сам рассказывал, как тебя там несколько раз допрашивали, а теперь — «как», «почему»... Ну точно как Эстерка!..

— Как Эстерка?..

Арон Григорьевич с видимым усилием поднял свое грузное тело, прошел в угол комнаты, туда, где стояли стеллажи с книгами, достал с верхней полки альбом, старый, привезенный еще из Союза, с покоробленным переплетом и шелковой ленточкой, пропущенной через корешок, и положил передо мной. В груди у него хрипело и посвистывало, когда он наклонился ко мне и заглянул в глаза:

— Не стану вас утомлять, да и, главное, это увело бы наш разговор в сторону... Как-нибудь в другой раз... Но ей, Ритусе, моей дорогой Риточке я этот альбом раскрыл, показал... Это, если хотите, не альбом, а мартиролог. Здесь наша семья, большая семья, можете себе представить — сто три человека: прабабушки, бабушки, дедушки, сестры, братья, племянники, мехатунесте... Все, все они погибли — кто в лагерях смерти, кто в минском гетто, кто у себя в селе, откуда в большинстве были они родом и где их предки по двести, по триста лет жили... Правда, несколько человек сумело бежать из гетто в леса, к партизанам, так те их не приняли, пришлось создавать свой отряд, из евреев, и никто из них не остался в живых... Но сейчас я не об этом...

Арон Григорьевич отвернулся, отошел к окну и громко высморкался. Квартира, которую он занимал, находилась на двенадцатом этаже, мы всегда любовались панорамой города, развернувшейся внизу гигантским полукругом, и теперь, когда стояла ночь, глубокая ночь, там на всем пространстве, до самого горизонта мерцали огни, то сгущаясь, то редея, и доносился несмолкающий, ровный гул. Арон Григорьевич постоял несколько минут молча, словно прислушиваясь к этому гулу, и повернулся ко мне:

— Так вот, говорю я, Ритуся, милая, ты видишь этот альбом?.. Все это — дело рук твоих «СС»... То есть у них, конечно, было много помощников, и добровольных в том числе, но «окончательное решение еврейского вопроса» было поручено им, именно им...

— Почему ты со мной так разговариваешь?.. С каких это пор эсэсовцы стали «моими»?.. Какое у тебя право?.. — накинулась на меня она, и вся кипит, клокочет...

Я обрадовался, значит, не впустую были мои слова.

— Что ты, что ты, — говорю, — я обмолвился, извини, прости... Я так не думал...

— А какое у тебя право Эрика, Эрнеста в эсэсовцы зачислять?..

— Я не зачисляю... Я констатирую вслед за тобой, что он — внук эсэсовца... И мне — постарайся меня понять — как-то странно, мягко говоря, что после всего этого (Арон Григорьевич кивнул на альбом) среди уцелевших остатков нашей семьи находится человек, заводящий дружбу с эсэсовцем... Прости еще раз — с внуком эсэсовца...

Никогда, никогда я не видел, чтобы у Риты, нашей Риточки так злобно вспыхивали глаза, чтобы веки ее так, до самой малой щелочки сужались, чтобы взгляд ее походил на лазерный луч, который, как масло, режет железо...

— А что, — говорит она, — что ты знаешь, конкретно, о нем и его дедушке?..

— Ничего, — говорю я. — Только с твоих слов. И что внучек бережно хранит фотографию своего дедушки-эсэсовца. Больше ничего...

— Давай прекратим этот разговор...

— Что ж, давай прекратим...

Вскоре она ушла. Простилась холодно, сквозь зубы. А у меня остался на душе какой-то скверный осадок. Будто я во всем виноват. И, главное, в том, что ничего не смог ей толком объяснить. То есть я не думал, что ей надо что-то такое объяснять, все это должно быть в сердце, в душе — без объяснений... Вы согласны?.. В еврейском сердце, в еврейской душе... Но тут вдруг оказалось, что мы — чужие люди...

Арон Григорьевич сокрушенно пожал плечами, прошелся по комнате, отхлебнул из своей чашки глоток-другой остывшего чая.

— Но потом я подумал: а чего от нее хотеть, что требовать?.. Дома ее всячески оберегали и оберегают от всего еврейского. В России считалось, что она должна быть русской, в Америке — американкой, без всяких примесей... Хотя что такое — чистый, беспримесный американец?.. Чистейшая абстракция!.. В Америке существуют негры, японцы, китайцы, немцы, ирландцы, шотландцы, у всех — свои традиции, своя религия, свой быт, своя история, люди все это свято хранят, передают детям, и это не мешает им быть американцами, то есть людьми, живущими на единой земле, в едином государстве, которое дает каждому возможность и право быть самим собой!.. Так нет же!.. Мы, евреи, подчеркиваю — советские евреи, хотим забыть, что мы евреи, и думаем, что за это нас будут больше уважать! Не будут! У человека должно быть свое лицо, свои глаза, свой нос, длинный или короткий, с горбинкой или без, но свой, а не приставной, сделанный по стандартной форме!.. Но у нас не так: быть русским, быть американцем... Только не евреем!..

— А что вы на это скажете?.. — обратился он ко мне, опустив голову и упершись в меня враждебным взглядом исподлобья. — Можете не отвечать! — махнул он рукой, пока я подыскивал подходящие слова. — Я знаю, что вы ответите! То же самое ответила мне дочь, Раечка... Вы заметили: Роза, Рая, Рита — у нас в семье все женские имена на «р»... Роза — так звали мою жену... Так вот, встречаемся мы редко, чаще она звонит мне по телефону: «Как ты?..» — «Ничего... А ты?..» — «Тоже ничего...» Такие вот разговоры... Но тут я все ей выложил, да...

Случилось это спустя уже какое-то время, когда у них, у Риточки и этого немчика все закрутилось, завязалось в тугой узелок — письма, звонки чуть не каждый, день, у Риточки с языка не сходит — «Эрик» да «Эрик»... Немецкий принялась учить. Немецкая музыка, немецкая литература, немецкая живопись... И все это с таким пылом, словно ей не терпится немкой стать... Это когда я не мог заставить ее Бялика прочесть или, к примеру, Мойхер-Сфорима... Ну, ладно. И тут до меня доходит, что зимние каникулы они намерены провести в Швейцарии, в Альпах, на лыжном курорте...

— Ну, и как ты к этому относишься? — говорю я Раечке.

— Нормально.

— Что значит — нормально?..

— Да то и значит, что значит. Нормально — и все.

— А тебе не кажется, что до добра это не доведет?.. Еврейка и немец — хорошая парочка, да если еще прибавить их дедушек, которые в свое время с большим удовольствием пристрелили бы один другого... Что ты на это скажешь?..

— Скажу: папочка, очнись, двадцатый век на исходе, а ты как застрял на своей Торе и десяти заповедях, так и видеть ничего больше не хочешь...

— А что именно должен я увидеть?..

— Что?.. Да то, что весь мир смотрит одни и те же фильмы, носит одни и те же джинсы, слушает одну и ту же музыку, танцует одни и те же танцы, и как ты тут отличишь — еврея от немца, испанца от итальянца...

— Но Гитлер, — говорю я, — прекрасно умел это делать... Особенно если речь шла о евреях...

— Папочка, — говорит она, — как ты не понимаешь: нет больше Гитлера, и Германия стала другой, и немцы стали другими, всё, всё стало другим...

Вы заметили, каким тоном разговаривают здесь, в Америке, дети со стариками?.. Как с глупыми несмышленышами. А как иначе?.. Они вовсю шуруют на компьютерах, а мы в них ни бэ, ни мэ. Они становятся программистами, хорошие программисты

— нарасхват, а мы даже толком не знаем, что такое — программа, с чем ее кушают. А главное — они зарабатывают по двадцать-двадцать пять долларов в час, а мы экономим на каждом дайме, каждом квотере... Отсюда и отношение к нам соответственное, а как иначе?..

— Послушай, Раечка, — говорю я, — неужели ты думаешь, что за какие-нибудь сорок-пятьдесят лет мир кардинально переменился?.. Торе, — говорю я, — три тысячи лет, но в ней не устарела ни одна строчка...


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: