Я не сразу догадался, что это оно и есть — Северное сияние… Я понял, что это так, только когда небо наполнилось холодными многоцветными огнями, идущими откуда-то из глубины пространства. Нежно-зеленое и лимонно-желтое уступило место красному, синему, лиловому, золотому, пурпурному, алому, и каждый цвет имел сотни оттенков. То, что происходило наверху, было грандиозно, гигантские вихри света метались по небу, там шла какая-то таинственная, недоступная мне жизнь, небо жило, было полно жизни… Оно светилось, горело, вспыхивало, расцветало, оно жило жизнью, в сравнении с которой меркла моя…
Поселок спал, а мне хотелось бегать от подъезда к подъезду, колотить в двери, орать: проснитесь, люди! Вы никогда такого не увидите!.. И было нестерпимо досадно, что все это вижу только я, я один… Что все это великолепие словно затеяно для меня одного, происходит только на моих глазах… Но если так, — подумалось мне, — то, может быть, это неспроста… И в этом заключен свой смысл, который надо постичь…Мысль была так ошеломительна, что я забыл про мокрые ботинки, про зябкий холод, сочившийся за ворот и в рукава, забыл про все… Мне казалось — еще немного, и неведомая мудрость откроется мне, я пойму, как зло превратить в добро, ложь — в правду, тьму — в свет… Одно мучило меня — что все спят, что все это вижу, чувствую я один и, если стану рассказывать, мне не поверят…
Шоколадка
1
На другой день после того как я приехал, она попросила: «Купи мне шоколадку».
Собственно, не попросила, а уступила мне, как уступала всегда и во всем. Шоколадка эта была ей не нужна. Ей ничего уже не было нужно. Кроме того чтобы рядом был я. Чтобы не разговаривать даже, а просто взять и дотронуться до меня маленькой, ссохшейся, в коричневых пятнышках рукой. Или — еще проще — не касаться, а смотреть на меня, видеть меня, ведь мы не виделись столько лет. Впрочем, и это порой становилось ей невмоготу, и тогда все, чего ей хотелось, это — закрыть глаза, сознавая, что я сижу около, а потом открыть их — младенчески-светлые от старости, притуманенные болью — и удостовериться, что я в самом деле здесь, на краешке ее кровати или на придвинутом к кровати стуле. Она тогда смотрела на меня не мигая, долго, словно вглядываясь и не вполне доверяя своим глазам, что не удивительно, ведь после сильных лекарств, умеряющих боль, не так-то легко распознать сквозь наполняющий голову туман, где граница между сном и явью.
— Ты здесь?.. — говорила она, но вопрос ее бывал излишним, поскольку взгляд уже успевал проясниться, обметанные жаром, в мелких трещинках губы растягивались в дрожащую, готовую тут же слететь и пропасть улыбку, а лицо, до последней морщинки, озарялось мягким, ласкающим светом.
— Ты здесь?.. — говорила она просто так, чтобы лишний раз удостовериться, что так оно и есть, и — мало того — вдобавок тянулась дотронуться до меня рукой.
Все это я видел, чувствовал, но мне было необходимо, пусть ненадолго, выбраться на свежий воздух. После хлопот, связанных с полученной телеграммой и добыванием билета, после перелета с тремя пересадками, после того как я уломал в аэропорту какого-то лихача и он подбросил меня до самого дома и, отворяя одну за другой незапертые двери, я увидел в небольшой чистенькой, беленькой комнатке железную, покрашенную садовой зеленой краской кровать и на ней бабушку (она повернула в мою сторону голову, но я не сразу ее узнал, а точнее — почти не узнал, но сказал себе, что это и есть она, моя бабушка, кому же тут еще быть?..), после всего этого была еще бессонная ночь, я расположился на кушетке с продавленной спинкой, к тому же коротковатой для меня и с чересчур низким изголовьем, но я до того устал, вымотался, что все равно заснул бы каменным сном, но я просидел полночи возле бабушки, а в остальное время то вскакивал и бросался к ней, то лежал и ловил ее стоны — вперемешку с металлическим похрустыванием, позвякиванием кроватной сетки, дребезжанием стакана о блюдце, шорохом бумажки, в которую упакован разворачиваемый в темноте порошок… Мне удалось к тому же уговорить бабушкину сестру, тетю Мусю, которая была чуть моложе бабушки, но только чуть-чуть, и казалась — худенькая, седенькая, почти невесомая — сложенная из пересохших соломинок и пушинок одуванчика, так вот — мне удалось ее уговорить отоспаться в эту ночь, она и слышать вначале об этом не хотела, но потом не то что сдалась, а незаметно для себя задремала, сидя на стуле, и я бы на руках отнес ее на кровать, чтобы не будить, но она все равно проснулась и, покачиваясь на ослабевших от короткого сна ногах, добралась до своей, стоявшей в другой комнатке кровати. Наверное, это была для нее первая спокойная ночь после многих ночей…
Утром я заявил, что освобождаю тетю Мусю и опекавшую обеих сестер соседку и сам отправляюсь за покупками, а по дороге зайду в аптеку и вообще сделаю все, что требуется, пускай только скажут — что. Должен признаться, торопясь уйти, я чувствовал себя в какой-то мере предателем, и бабушкин взгляд, брошенный на меня поверх подушек, подтвердил это. Тогда-то я и спросил (он был так жалобен, этот взгляд, что я, уже стоя в дверях, готов был вернуться):
— Что тебе принести?..
— Ну, что ты, что ты… — вырвалось у нее почти с испугом. — Ничего мне не надо…
«Ничего мне не надо» — это были тоже словечки из ее лексикона. Еле-еле мне удалось настоять на своем. И она, подумав немного, сказала: «Купи мне шоколадку».2
Город, в котором я жил последние годы, изрядно помотавшись перед тем по России, был построен заключенными в казахской степи, зимой его засыпало снегом, летом — песком и угольной пылью, листва, обожженная суховеями, облетала здесь в июле, хилые деревца, высаженные в горькую, просоленную землю, не доживали до половины положенного срока.
И вот, вдыхая прохладный, сыроватый утренний воздух, я шел по городу, где родился, не по-старому даже, а скорее, старинному — с огромным кремлем, сложенным еще при Борисе Годунове из красно-багрового, словно налитого жаром кирпича, и плывущей высоко в небе многоярусной надвратной колокольней. На улице, сливаясь пышными кронами, цвели акации, похожие на гигантские, сложенные из белых гирлянд букеты. Деревянные мосты нависали горбом над каналами и речными протоками, пересекавшими город. Стоя на берегу, мальчишки-удильщики то и дело выдергивали из расходившейся кругами воды блескучую, как новенькая монетка, плотву. Люди постарше, посерьезней, сосредоточенно наблюдали с мостов за немецкими сетками, заброшенными в зеленоватую глубину. Навстречу мне по узким, вымощенным булыжником улицам катили автобусы — они казались здесь на удивление громоздкими, неповоротливыми, трамвайные звоночки были куда привычней, не говоря уже о запомнившихся с детства извозчичьих пролетках, бойко цокавших по мостовой, выбивая из-под копыт золотые искры. Торопясь к автобусной остановке, меня обгоняли женщины в сквозных, развевающихся на бегу платьях, позади них оставался густой шлейф сладковатых, входящих в моду французских духов. Мужчины на ходу шелестели газетами, выискивая итоги футбольных матчей. Я задержался на перекрестке, у магазина под выцветшей на солнце вывеской «Хлеб». К двери вели три каменные, со стертыми закраинами ступени… Те самые, заветные, до которых не так-то просто бывало достояться в растянувшейся на несколько кварталов очереди, зажав карточки в продрогший на морозе мальчишечий кулак.
До рынка я добрался пешком, не садясь ни в трамвай, ни в автобус, но до странного быстро, город как бы сократился в размерах, и вместе с ним сократился в размерах я сам, вся моя жизнь. Рынок был перестроен, или я попросту многое успел забыть, но я запутался, потерялся в громадных крытых корпусах, между перламутровыми рыбинами, грудами фруктов и овощей, кругами ноздреватого овечьего сыра, тазами с белейшей или чуть желтоватой сметаной, плотной и вязкой, как масло. Такую сметану когда-то накладывала мне в розетку бабушка, воротясь с базара, и ставила ее передо мной, и мне бывало жаль разрушать пологий холмик посреди розетки, окажись он больше, с него можно было бы катиться вниз на салазках. Бабушка садилась напротив и терпеливо ждала, пока я коснусь ложечкой сметаны, поднесу к губам, слижу языком и почмокаю, и у нее делалось при этом такое счастливое лицо, как если бы это чмокала она сама. Помимо того что мне заказали дома, я взял немного сметаны (похожей на ту, довоенную, хотя, пожалуй, пожиже) и красной смородины в бумажном кулечке, точно таком, какие в те времена приносила с рынка бабушка. Иногда она брала и меня на базар, и тогда посреди всей его невообразимой роскоши я неизменно приводил ее к прилавку, где в плетеных корзинках блестели круглые красные ягодки, каждая с огонечком на боку, и было забавно, держа веточку за тоненький зеленый хвостик, срывать ягодки одну за другой, поочередно раздавливать языком и, жмурясь, глотать кислый, щиплющий горло сок…