— Не знаю, смогу ли прочесть в редакции, — обратился я к Толмачеву. — Если это не сверхсрочно, возьму домой, завтра принесу.

Толмачев согласится.

— Планируем Цветаеву на третий номер, — сказал он. — Все ребята уже прочитали.

Редкий день я уходил из редакции, не набив рукописями свой дипломат. В тот вечер изрядная их порция ожидала меня дома.

— Что ж, прочитали так прочитали, — сказал я. — К чему мне читать — для проформы? Или ты думаешь, я возражать буду?..

— Ну, все-таки, — сказал Толмачев. — Ты же член редколлегии… Прочти. Тут надо подумать: сокращать — не сокращать…

— Цветаеву — сокращать?..

— Ну, — сказал Толмачев, — я тебя прошу. Прочти. После поговорим.

Вокруг в нетерпении толпились, тянулись к нему с вопросами — каждый о своем…

Я вздохнул и вышел, на ходу просматривая первую страницу. В заголовке стояло: «Вольный проезд».

Марина Цветаева. Марина, Марина, Марина… Так зовут мою дочь, Я шел по нашему длинному полутемному коридору, чувствуя себя полнейшим подонком. После всего, что мне известно о Цветаевой, с кислой рожей принять в руки эти страницы, вместо того, чтобы возблагодарить всех богов на свете за то, что сподобился их читать?..3

Помню начало «оттепели», самое-самое начало — и опять-таки не «вообще», а — для меня: как, с чего для меня началась та самая «оттепель»… Отслужив армию, я приехал на родину, в Астрахань, и как-то раз однажды, проходя по центру города, увидел в киоске странного вида издание: огромного размера — книгу не книгу, тетрадь не тетрадь, в синей бумажной обложке с множеством росписей-автографов и крупно начертанным названием «День поэзии»…

То был первый выпуск, появившийся в 1956 году и в январе пятьдесят седьмого добравшийся до Астрахани… Мороз без особого труда прогрыз мое легкое пальтецо, наброшенное поверх гимнастерки, впился клешнями в уши и кончик носа, а я все стоял посреди тротуара с раскрытым «Днем поэзии» в руках. Ледяной ветер свирепо рвал, раздувал, как паруса, просторные страницы, а я листал их, дивясь незнакомым именам. В армии было не до стихов, не до бурных перемен в литературе — и многое меня ошеломляло теперь…Одним из таких ошеломлений была Цветаева. Что я слышал о ней раньше? Существовала когда-то в России такая поэтесса, да сбежала в эмиграцию от революции… Вот, пожалуй, и все. И вдруг в том самом «Дне», в сопровождении коротенького предисловия Ан. Тарасенкова, — ее стихи, ничуть не похожие на привычные, словно в расчете на неполную среднюю школу, чистописания Суркова или Щипачева:

О, слезы на глазах!

Плач гнева и любви!

О, Чехия в слезах!

Испания в крови!..

О, черная гора.

Затмившая весь свет!

Пора — пора — пора —

Творцу вернуть билет.

Отказываюсь — быть.

В Бедламе нелюдей

Отказываюсь — жить.

С волками площадей

Отказываюсь выть…

Внизу стояла дата: 1939 год, май… Фашизм уже подмял Австрию, Испанию, когтил Чехословакию, считанные недели оставались до начала Второй мировой войны…

Вскоре мне попался тогда же, в 1956 году, изданный альманах «Литературная Москва» — второй том, с романом Каверина «Поиски и надежды», с «Рычагами» Яшина, статьями Марка Щеглова, Александра Крона… Здесь же была опубликована подборка стихов Марины Цветаевой с большой статьей Ильи Эренбурга: для меня Марину Цветаеву открыл именно он. И о ее самоубийстве написал впервые он — в «Дне поэзии» глухо, невнятно говорилось, что она умерла в Елабуге…

«Все меньше становится людей моего поколения, которые знали Марину Ивановну Цветаеву в зените ее поэтического сияния, — писал Эренбург. — Сейчас еще не время рассказывать об ее трудной жизни: она слишком близка к нам. Но мне хочется сказать, что Цветаева была человеком большой совести, жила честно и благородно, почти всегда в нужде, пренебрегая внешними благами существования…»

«Театр на Таганке», без которого невозможно представить шестидесятые годы, начинался спектаклем «Добрый человек из Сезуана», в нем звучали песни на стихи Марины Цветаевой…

Сейчас, когда я пишу эти строки, передо мной лежит — разумеется, порядком потрепанный — «День поэзии», тот самый, и слегка пожелтелая (тридцать лет минуло!..) «Литературная Москва». Если порыться в боковом ящике письменного стола, отыщется и программка «Доброго человека из Сезуана»: «Таганка» привозила спектакль в Алма-Ату. «Оттепель», Эренбург, «День поэзии», Марина Цветаева — все соединилось, связалось между собой, вросло в жизнь — моего поколения, мою… Вросло в жизнь. Перестало быть поэзией, историей, болью или радостью — стало и тем, и другим, и третьим: жизнью…

И вот…4

И вот — как ни стараюсь я оттянуть этот момент… Он наступил.

Теперь, думая о нем, я вспоминаю, что уже в кабинете главного редактора что-то задело, царапнуло меня… Но, как зачастую в подобных случаях, я сказал себе: ну да стоит ли обращать внимание?.. Глупости. Марина Цветаева — и что-то там «по еврейской части»?.. Какая связь?.. Шутка. Не слишком удачная, но всего-навсего шутка…

И вот я принес домой рукопись и начал читать. И чем больше читал, тем больше терялся. Временами казалось, что ни Марина Цветаева, ни отпечатанные на машинке листочки с карандашными, острым грифельком сделанными пометками тут ни при чем, это у меня в голове что-то перепуталось и скособочилось…

— Послушай, — сказал я своей жене и стал читать вслух. Так часто бывает, четкий, вымуштрованный точными науками ум жены служит мне для самопроверки, обуздания излишних эмоций. Хотя, говоря правду, мы чаще спорим, расходимся друг с другом, чем соглашаемся. Но на этот раз, едва я прочел две-три страницы, она взмолилась:

— Не надо, не читай больше… Меня тошнит.

— Но мы еще не добрались до главного…

— Нет, прошу тебя…

Капризы, истерики, равно как и разного рода телячьи нежности, — не в ее характере. Как и притворство. Лицо ее побледнело, рука сжала горло, предупреждая спазм.

— Хорошо, — сказал я — не буду.

Мы оба в тот вечер были обескуражены, угнетены. В какой-то мере — тем, что прочли. Марина Цветаева была нашим кумиром. Ее честность, ее безоглядная прямота, ее страстность, трагический финал ее горемычной жизни, страдальческое начало в ее поэзии — все делало ее своей, нашей. И вдруг… Но мало ли какие обстоятельства, какие блуждания и срывы бывают пережиты даже гением… В конце концов, одинокая, маленькая, почти девочка, даром что при этом мать двоих детей, из рафинированного, романтического мира поэзии щепкой упавшая в бешеный водоворот революции. В то время, помимо всего, еще не было ни Майданека, ни Освенцима… Но сейчас… Кому и зачем нужно, чтобы это было напечатано сейчас!..

Этот вопрос обжигал куда сильнее.

Собственно, не «напечатано», а перепечатано. Мемуарный очерк Марины Цветаевой «Вольный проезд», по сути — отрывок из дневника, впервые напечатан был в Париже, в русском эмигрантском журнале «Современные записки» в 1924 году, как об этом говорилось в предварении к очерку. Под очерком дата: 1918-й год. Марина Цветаева рассказывала в нем о том, как в сентябре голодного восемнадцатого года отправилась в Тульскую губернию выменивать муку, пшено и сало на мыло и ситец.

Она остановилась в доме, где жили красноармейцы-продотрядовцы, приехавшие из Петрограда, в частности — командир продотряда Иосиф Каплан («еврей со слитком золота на шее») и его жена («наичернющая евреечка, «обожающая» золотые вещи и шелковые материи»). Идут реквизиции. Народ стонет, продотрядовцы разбойничают, выжимают из него последние соки. Реквизиторы — Каплан, Левит, Рузман, какой-то «грузин в красной черкеске» и др. Каплан («хам, коммунист с золотым слитком на шее») и его сотоварищи (в очерке — «опричники») хапают, грабят, гребут все подряд: «У того столько-то холста… У того кадушка топленого… У того царскими тысячами… А иной раз — просто петуха…» И еще: «Сало, золото, сукно, сукно, сало, золото». Куда же, кому же все это?.. Вот кому: «Хозяйка над чем-то наклоняется. Из-за пазухи выпадает стопка золота, золотые со звоном раскатываются по комнате. Присутствующие, было — опустив, быстро отводят глаза». При этом двоедушный Каплан требует, чтобы жена вместо романов читала «Капитал» Маркса. Она вспоминает: «Ах, у нас была квартирка! Конфетка, а не квартирка! Три комнаты и кухня, и еще чуланчик для прислуги. Я никогда не позволяла служанке спать в кухне, — это нечистоплотно, могут волосы упасть в кастрюлю… У меня были очень важные заказчицы, я ведь лучший Петроград своими жакетками одевала… О, мы очень хорошо зарабатывали, каждое воскресенье принимали гостей: и вино, и лучшие продукты, и цветы… У Иоси был целый курительный прибор: такой столик филигранной работы, кавказский, со всякими трубками, и штучками, и пепельницами, и спичечницами… По случаю у одного фабриканта купили… И в карты у нас играли, уверяю вас, на совсем нешуточные суммы… И все это пришлось оставить: обстановку мы распродали, кое-что припрятали…»


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: