— Ну, нет… Моя московская недотрога не такого сорта… Мы с ней переписываемся не один год, а о постельке, как вы говорите, не было и речи… для меня важны ее мысли, а для нее — мои… Мы только один раз поцеловались — когда я уезжал на Север, и она пришла меня проводить на вокзал… Нет, было еще… Но всего лишь однажды…

— За окном свистела, завывала вьюга. Ветер швырял комья снега в оконные стекла, они дребезжали — тоненько и натужно. Барак спал, и мы находились как бы в отрезанном от всего мира закутке… Мне вспомнился букет ярких, пунцовых роз, я покупал их на позднем ночном базарчике, расположенном на привокзальной площади, не торгуясь, и Алла дергала меня за руку, лицо ее было пунцовым, как розы, сложенные в букет… Он был огромным, этот букет, но я не мог остановиться, розы пьянили, возбуждали жадность, мне хотелось бы скупить их все, но денег у меня не хватало… Однако в убогой квартирке, где жила Алла со своими родителями, букет роз выглядел экзотической птицей… Родители ее уехали в отпуск, мы были одни всю ночь — за накрытым столом. После поезда я под утро задремал, но проснулся от звякнувшей об пол тарелки, выскользнувшей у Аллы из рук… Она разбилась, раскололась? Алла почему-то плакала, я в виде утешения поцеловал ее в щеку, в мокрые, текущие слезами глаза, но не осмелился прикоснуться к ее губам… Букет стоял на скатерти, накрывавшей стол, и выглядел залетевшей откуда-то с юга птицей…

По комнате нашей по-прежнему разгуливал ветер, Галя ежилась, я вскипятил чайник, налил крепкого чая, он обжигал пальцы, протрезвлял голову… Я видел букет роз на постланной на стол газете, среди консервов, тарелок с объедками, бутылкой недопитого спирта… Пока мы пили чай, я рассказал ей про букет роз, купленных на подъемные, выданные в институте…

— Какая она — беленькая, черненькая, рыженькая?.. — спросила Галя, глядя в стакан с чаем. — Красивая?.. Как же вы всю ночь провели вместе, а ее оставили целенькой?.. — Она сверкнула своими черными, как провалы, глазами и уперлась ими в меня. — Или вы меня морочите?.. Ни за что не поверю…

Она перескакивала с «ты» на «вы», вероятно, от смущения…

— Вы можете мне верить или не верить, но так это было…

С минуту или две мы сидели молча. Мне вспоминалась Алла, холодные, как бы вмороженные в лед, чувства, которые я не смел нарушить. Все, что я мог себе позволить, это коснуться ее руки, точнее — локтя, когда мы сидели в театре и ее локоток, укрытый белым вязаным платком, лежал на смежном подлокотнике, — и то как бы нечаянно… У нее были красивые, стройные ноги, полные в икрах, тонкие в щиколотках, но когда мой взгляд скользил по ним, она сердито краснела, особенно если я поглядывал на ее круглые, как полумесяц, колени, и тотчас одергивала юбку. Я смотрел на нее, подобно картине в Третьяковке, стоя перед портретами Тропинина или Крамского, смотрел украдкой, но она, перехватив мой взгляд, краснела, и я себя чувствовал наглецом, приникшим к банной щелке… Мне нравился ее выпуклый лоб, ее мягко очерченный профиль, ее отливающие жемчугом глаза, ее черная прядка, вьющаяся над виском…

— Отвернись… — Галин голос, тихий, с придыханием, прозвучал почти шепотом.

Я отвернулся, отошел к окну, за которым по-прежнему мела и свистела вьюга. Я слышал шорох сбрасываемой одежды, слышал, как повизгивала сетка на кровати, слышал, как она укрывалась, укутывалась в одеяло, небрежно накрывавшее мою койку.

— Иди ко мне… — раздалось за моей спиной.

Я обернулся. Она лежала, свернувшись калачиком, натянув одеяло до подбородка.

— Согрей меня, мне холодно, я замерзла…

Ее рука выпросталась из-под одеяла и свисала с кровати почти до пола. Она была белая, нежная, призывная, с маленькой ямочкой на внутренней стороне, против локтя.

Что-то вспыхнуло во мне, смутило мысли, захлестнуло голову… Кант, Гегель, Шекспир — все потерялось, исчезло, провалилось к черту… Галя лежала в моей постели, сверху накрытая одеялом, раскинувшая черные, блестевшие кудри на моей подушке, она звала: «Иди ко мне…» Под одеялом было ее тело, сжавшееся в калачик, жаждавшее тепла, моей ласки…

Я не мог совладать с собой. То ли спирт вскружил мою голову, то ли кровь стучала в висках… Я думал — если можно назвать это «думал» — только о том, как сдернуть с нее одеяло, обнять, прижаться всем телом к ее телу… Она смотрела на меня угольно-черными, расширившимися зрачками, они наблюдали за мной, они ждали ответного призыва…

Все, что было в Москве, отступило, растворилось в прошлом. В этот момент его как бы не существовало. Хищное, дикое животное, которое я носил в себе, ожило, вздрогнуло, зашевелилось, выгнуло дугой, по-тигриному спину, насторожило торчком поднятые уши и приготовилось к прыжку…

— Пощупай, какие холодные у меня ноги… Согрей…

Она повернулась, легла на спину, чуть раздвинула колени… Ее нога, краешек, с розовыми, прижатыми к ступням пальчиками и розовой, похожей на розовую раковинку пяткой, приоткрылась, вылезла из-под приподнявшегося одеяла…

— Пощупай, пощупай…

Я коснулся ее ноги, она была теплой, даже горячей, так мне показалось… Я не помнил себя. Я приник щекой к ее лодыжке, к ее мускулистым, расслабившимся икрам…

В эту секунду — ни раньше, ни позже — в дверь постучали. Постучали громко, сильно, так, что вставленные в дверь стекла, занавешенные газетой изнутри, задребезжали. Потом дверь, запертая на ключ, задергалась, и стекла, вставленные сверху, задребезжали вновь.

Я вскочил. Я присел было на койку, но накрыл обнаженные ноги Гали одеялом, да она и сама поджала их, спрятала под себя.

— Это сын Генриетты Вячеславовны, я за Галиной Михайловной… Откройте…

Я не распахнул дверь. Я вышел в коридор. Передо мною стоял офицер в лейтенантских погонах, молодой, чем-то похожий на Генриетту Вячеславовну. Он объявил, что едет в Кировск и готов, по просьбе Генриетты Вячеславовны, взять с собой Галину Михайловну.

Галя быстро оделась, мы вышли на улицу. Метель стихла. На дороге лежал пушистый снег, еще не тронутый ни колесами машин, ни гусеницами тягачей. Месяц сиял в вышине, заливая землю серебристо-белым блеском. Снег, отражая лунное сияние, как бы затянут был сверху легким мерцанием.

Перед крыльцом нашего барака, отбрасывая на снег резкую тень, стоял тягач с колесами, обтянутыми гусеницами с глубокими гребками. Галю посадили в кабину, где помещались три человека, и я остался один. Вся дурь с меня соскочила, я уже не представлял себе, как я гладил ее ноги, как прижимался щекой к ее лодыжке, к икрам… Обычное состояние вернулось ко мне. Только когда я вернулся с мороза домой, — кровать, сбившееся в ком одеяло, волосок, оставленный на подушке, напомнили мне о звере, который таится внутри…

На другой день Генриетта Вячеславовна, увидев меня в учительской, задержала на мне подозрительный, всепроникающий взгляд. Я поблагодарил ее за то, что она прислала своего сына, и он доставил Галю в Кировск, домой.

— Я не хотела, чтобы она у вас оставалась, — произнесла она с нажимом, строгим голосом. — Это было бы вряд ли приятно для вашей москвички…

Она знала, что мы переписываемся с Аллой уже не один год, и что Алла, окончив институт, должна ко мне приехать…

Галя в этот день не выходила из спортзала, она готовила к городским соревнованиям команду нашей школы. Когда мы встретились в коридоре, она подняла на меня полные равнодушия глаза, поздоровалась мимоходом — как будто между нами ничего и не было…

Я встретил ее через год. Она ушла из нашей школы, ее взяли в большую, на четыре этажа, десятилетку в городе, больше она в нашем поселке не появлялась. Я встретил ее на улице — и не узнал: она была в пальто с пышным воротником, чернобуркой, в меховой, надвинутой по самые брови шапке, в «румынках», как называли тогда туфельки на платформе, отороченные поверху мехом.

Я не узнал ее, но она меня узнала, глаза ее смотрели поверх игольчатого меха загадочно, с лукавинкой в глубине зрачков.

Она была странно красива в этой одежде — по сравнению с прежним кургузым, бесформенным пальтишком, валенками и ушастой шапкой… Стояла полярная ночь, тихая, с усыпанным небом звездами, снег тоненько поскрипывал под ногами, пока я проводил ее до дома, где она жила.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: