Молодая девушка встала и, с трудом держа в руках охапку душистых цветов, медленно прошлась по комнате. Прозрачная рубашка волновалась на ее молодом теле, как белое облако, когда оно, заволакивая бледный лик Селены, дает возможность видеть весь ее светящийся контур. Она переступала, подпрыгивая с ноги на ногу в такт импровизированного танца, и длинная одежда с разрезом на боку распахивалась при каждом шаге.
— Я легка, как птица, — сказала она, — мне хочется петь.
— Пой, — отвечала кормилица, — все еще как будто недовольным тоном, — пой, девочка: ты еще успеешь наплакаться…
В эту минуту кто-то постучал снаружи. Лизистрата открыла дверь и приняла из рук служанки восковую дощечку, которую сейчас же передала своей молодой госпоже.
— Вот удивительно! Ренайя зовет меня сегодня к себе в гости.
— Ренайя? — проворчала кормилица, — Ренайя, это твоя бывшая подруга, жена того скульптора, который приходил вчера сказать, что нашел тебя? Она приглашает тебя к себе, и тебя это удивляет. Однако, как спешит его друг, этот воин! Ты можешь идти туда одна. Я не пойду с тобой, даже если Носсиса мне прикажет.
— Кормилица, — сказала молодая девушка со слезами в голосе, — ты теперь стала еще злее, чем была. Кто же пойдет со мною, если ты откажешься? Ты отлично знаешь, что я не смею еще говорить об этом матери. Может быть, она запретит. Может быть, она пожелает идти со мной и тогда… тогда…
— Что же тогда?
— Тогда это мне не доставило бы такого удовольствия, — тихо прибавила молодая девушка.
— Ну, хорошо, я пойду с тобой, — сказала Лизистрата дрожащим голосом.
— О чем ты плачешь, Лизиса, о чем ты плачешь? — спросила она, отнимая руки, которыми кормилица закрывала себе глаза.
— Я плачу, потому что я чувствую, что ты покинешь свою бедную Лизису, старость которой освещала твоя улыбка. Боги до сих пор хранили меня от этого несчастья.
— Не плачь, кормилица. Если ты будешь плакать, то мне не будет весело. Во-первых, я еще не пробовала фиг. Затем, если я буду когда-нибудь жить под другой кровлей, я не покину тебя: я возьму тебя с собой.
— Носсиса не согласится на это, — сказала кормилица, вытирая глаза.
— Мать согласится на все, что я захочу. Мне не будет доставать чего-то для счастья, если я не буду слышать твоего старого ворчливого голоса. Не плачь же, ну, не плачь, Лизиса. Если я уйду отсюда, то мы уйдем вместе.
— Пусть будет так, как угодно богам. Посмотри, девочка, ты была так взволнованна вчера, что забыла зажечь лампадку; если ты будешь забывать молиться богине, она не позволит тебе выйти замуж. Надень шерстяной пеплос: сегодня свежее утро. Молодая девушка должна прежде всего приветствовать своего отца; я видела, как он прошел в библиотеку.
— А мои цветы, — сказала Эринна, — мои прекрасные розы?
— Я позабочусь об них; поди, девочка, тебе давно пора идти, если ты хочешь оказать почтение отцу раньше, чем он выйдет из дому.
— А мои фиги? Дай мне фиги. О, я решила попробовать их. Я решила это еще вчера вечером, но я очень счастлива, потому что я не знала, что это будет так скоро.
Она выбрала из корзинки ту фигу, которая казалась ей более свежей и душистой, откусила от нее и снова положила на другие. Затем она подошла к статуэтке богини, благоговейно зажгла лампадку и три раза прикоснулась лбом к статуэтке.
— Я готова, — сказала она.
Она надела вышитую тунику, складки которой падали до земли, опоясала талию длинным шелковым шнурком, который, перекрещиваясь на левой стороне, завязывался затем на правом боку свободным узлом с развевающимися концами. Так носили этот пояс девушки.
Она накинула сверху тонкий шерстяной плащ, бросила в зеркало быстрый взгляд и вышла легкой и грациозной поступью.
Глава III
Дом Гиппарха одиноко стоял недалеко от городской стены между Керамикой и садами Академии[7]. Крытое красной черепицей одноэтажное здание широко раскинулось в тени платанов и высоких смоковниц. Маленький ручеек, часто пересыхавший во время летней жары, тихо струился под зарослями ирисов и камышей. Дикий шиповник цвел по его берегам, а осенью покрывался красными мягкими ягодами, которые клевали птицы.
Главный вход в дом был как раз напротив аллеи из кипарисов, темные стволы которых переплетались на все лады под густым сводом зелени. Как во всех загородных постройках того времени, подход к дому заграждался тройной изгородью. Во-первых, желтые и черные алоэ, простирая во все стороны свои твердые и колючие листья, затрудняли доступ к нему животным и людям. Затем следовала живая изгородь из молочая с розовыми цветами, приторный и ядовитый запах которого не допускал змей. Наконец, вечнозеленые лавры и мирты образовывали за молочайником непроницаемую завесу.
Конон пришел раньше назначенного времени. Безмолвный дом еще был тих среди дневной жары.
Он толкнул дверь и вошел.
Звяканье цепи, ударившейся о дверь, привлекло внимание почти голого ребенка, игравшего с большой собакой в золотистом песке на одной из аллей. Ребенок с минуту смотрел с удивлением, а затем вскочил и бросился бежать домой, крича испуганным голосом: Мама! Мама!
На крики ребенка и лай собаки из дому вышла молодая женщина и остановилась на пороге. Она была одета с изящной простотой. Широкополая соломенная шляпа защищала ее от солнца. Ее туника, слегка приподнятая с правого боку, помогала легкости ее походки.
— Ренайя? — вопросительно произнес Конон.
— Ренайя, — отвечала она, счастливая, что может оказать радушный прием другу своего мужа.
Своими тонкими пальчиками она взяла молодого воина за руку и повела к стоявшей неподалеку каменной скамье, которую виноградные листья наполовину закрывали своими пурпурными фестонами.
— Сядем здесь, — предложила она, и, обращаясь к ребенку, прибавила: — Гиппарх в мастерской. Сходи за ним.
— Ренайя, неужели это твой ребенок?
Она отвечала звучным голосом, в котором слышалась улыбка:
— Это мой брат. Наша мать умерла при родах. Ему шесть, а мне девятнадцать. Но он называет меня мамой, потому что никогда не расставался со мной, и я одна забочусь о нем. Моему сыну, ребенку Гиппарха, всего три месяца. Он сейчас спит. Я принесу его показать тебе.
— Гиппарх говорил…
— Да, — перебила Ренайя, — я знаю о вашем вчерашнем приключении. Поэтому я написала сегодня утром Эринне, что жду ее к полднику.
— Как ты добра и как ты хорошо угадала мое желание.
— Я прежде всего женщина, — отвечала она, устремляя на Конона блестевшие радостью глаза. — Потом я и сама прошла через это. Эринна будет так же счастлива, как бывала и я, когда Гиппарх приходил к моему отцу. Разве ты ее никогда раньше не видел?
— Никогда! Я не знал об ее существовании; она не знала о моем, а между тем мне кажется, что я всегда знал ее.
— Она во всяком случае знала твое имя, которое все в Афинах повторяют уже целую неделю.
— Это могло быть в том случае, если бы она принимала участие в политических разговорах на агаре[8]… но в гинекеях совсем не говорят ни о битвах, ни о тех, кто в них участвует.
— Как ты можешь так думать? Нет ни одной семьи, которой не затронула бы эта ужасная война. Нет ни одной молодой девушки, у которой не было бы на триерах брата или жениха. О чем же говорить молодым девушкам, как не о тех, кто им так близок? Не целый же день сидят они за прялкой. Мы вовсе не такие глупые маленькие зверьки, как вы думаете. Я уверена, что на последнем собрании в храме все молодые девушки говорили о тебе…
— Ты смеешься надо мной, Ренайя, — перебил ее Конон, — но я не сержусь на тебя за это, потому что волнение делает тебя еще красивее.
Ренайя слегка улыбнулась. Она знала, что она хороша собой, и что мужчины искренно восхищались ею.
— Вот они, настоящие моряки, — сказала она, — мужество Геркулеса и язык Диониса. Но меня не заставить замолчать похвалой, и я все-таки скажу тебе, что не все женщины в Афинах учатся рассуждать на тесмофориях[9], многие девушки, думая о браке, мечтают также и о счастье.