— Статистика А, — продолжал Ванекем, — Венгрия?
— Две тысячи метров, месье.
— Англия?
— Пять тысяч метров, месье.
— Румыния?.. Видите ли, — сказал он Бернару, — я знаю каждый день точно, что у меня продано и что у меня остается в различных странах на рынке, а также итог моих обязательств перед фабрикантами. Все математически точно.
«Да, — подумал Бернар с восхищением, — вот настоящий человек дела. Может быть, и я полюбил бы все это, если бы не приходилось возиться в этой убогой конторе в Пон-де-Лере, где Демар и Кантэр ссорятся из-за английского ключа».
— Кто занимается Банатом? — спросил Ванекем.
Когда хор статистов покинул сцену, Бернар робко изложил просьбу Лекурба. Ванекем улыбнулся.
— Помочь вам найти капиталы, чтобы оборудовать красильный завод? Да это детские игрушки, милый мой!.. Сколько вам нужно? Два миллиона?… Вот это уже потруднее… Вы сами понимаете, что капитал в два миллиона не может интересовать банки… Попросите у меня десять, двадцать, тридцать миллионов, и они будут у вас завтра… Но два!.. Однако я все-таки посмотрю, как это устроить… Не хотите ли со мной пообедать, месье Кене? Мы тогда еще поговорим о вашем деле; у меня будет только мой друг, Лилиан Фонтэн, актриса еще малоизвестная, но с большим талантом.
— Да, я ее знаю! — сказал Бернар. — Она приезжала к нам и играла в «Эрнани». Я приду с удовольствием.
VII
Мадемуазель Лилиан Фонтэн зачесывала волосы совершенно гладко назад, у нее были прекрасные черные глаза, немного худая шея; лимонно-желтый платок узлом обвязывал ее правую кисть. Бернар сказал, что любовался ею, когда она играла донну Соль во время турне в Пон-де-Лере.
— Пон-де-Лер?… Помню отлично! Гостиница «Серебряного Козленка»? И как же там грязно!.. И эта публика — старые дамы в косынках из настоящего кружева, с медальонами, в лиловых платьях и в таких потешных шляпках!.. А в райке рабочие покатывались от хохота.
— Все это верно, — заметил Бернар, — публика в Пон-де-Лере малоромантична… Но вас она находила очаровательной… Это смеялись над вашим партнером.
— А кто ж это был? Ах да, Понруа… этот старик, что раньше был в «Одеоне». Правда, что он играет смешно и фальшиво… Он очень несносный… представляете себе, как это трудно сочетать: «Вы мой лев прекрасный и великодушный!» — и: «Как бы я хотел, чтобы ты не плевал мне в лицо!..» Этот Понруа из актеров прежнего типа, они так медленно играют и так отчаянно растягивают каждую фразу. Прямо ужасно! Я играла с ним в «Сиде», он был доном Диего, так он час оставлял меня у своих ног; я не знала, что мне и делать.
Бернар любил эту актерскую болтовню. Когда он слушал ее, ему казалось, что шум станков, гудевший еще в его голове, переходил в глухие звуки придушенных скрипок. Ахилл, молчаливый и грубый, Лекурб, торжественный и педантичный, Кантэр и Демар — одновременно враги и братья, — все эти лица, которые так ярко выступали в его меланхолических думах, стушевывались и становились отдаленными фигурами каких-нибудь сцен из провинциальной жизни.
— А, кого я вижу! — сказала мадемуазель Фонтэн. — Это Сорель… А там, в углу, испанская инфанта со своими двумя старыми дамами… И Сюзанна Карюель со своим греком.
Бернар осмотрелся кругом. За правым столом две пары говорили очень громко, стараясь поразить чем-то друг друга. За левым двое мужчин обделывали какое-то дельце: «Послушайте меня, дорогой мой, венгерская крона стоит три сантима. За десять миллионов крон я могу получить концессию на игорный дом у Плаггенского озера. Туда можно притянуть…»
— А наше дело? — обратился Ванекем к Бернару. — Я подумал о нем. В сущности, нет никакой причины ограничивать капитал только двумя миллионами.
— Дело в том, — отозвался Бернар, — что в нашем распоряжении и совсем нет денег… Шерсть так дорога…
— Как? — удивленно возразил Ванекем. — Вы собирались вложить ваши собственные деньги? Никогда не делайте этого, дорогой мой… Создайте небольшое общество с капиталом в шесть миллионов, из них на три миллиона акций вы поделите со мной; публика подпишется на остальное… Знаете ли, когда я создавал свое дело по ввозу кокосовых орехов, я устроил капитал в десять миллионов, а у меня не было ни кораблей, ни плантаций… И все очень хорошо прошло.
Бернар в задумчивости восхищался этим поэтическим гением Ванекема, из призрачных плантаций и химерических кокосовых рощ умевшего создавать ожерелья для прелестной шеи мадемуазель Фонтэн. Оркестр заиграл «Реликарио», между столами задвигались пары — щека к щеке. Очень красивая женщина в легком головокружении задела стеклярусной бахромой своего волнующегося платья хрустальный стакан; он издал слабый звон. В монотонном ритме скрипок Бернара преследовал шум отдаленных станков, и это было подобно какому-то грустному призыву. Музыка всегда печалила его, в ней он остро ощущал течение времени. Унылый цинизм существ его окружающих возмущал врожденный его пуританизм, свойственный всем Кене.
Ванекем был знаком с двумя мужчинами слева, он наклонился к ним, и у них завязался какой-то профессиональный разговор. Бернар повернулся — перед ним было снова прелестное личико мадемуазель Фонтэн.
— Не находите ли вы, — сказал он ей, — что музыка, даже и самая вульгарная, вдохновляет к одиночеству?… Как искусственна наша жизнь! Разве вам не хотелось бы жить на каком-нибудь далеком острове, Фиджи или Таити, где машины были бы неизвестны, деньги не имели бы своего могущества, но где счастливые нагие дикари танцевали бы в восхитительном тропическом климате?
— «Дитя мое, сестра моя, подумай о прелести жить так далеко вместе…» Так это тоже поется.
— Вы смеетесь надо мной? Всякий раз, как мне случается быть, как сейчас, среди элегантных женщин, среди граненого света, среди мужчин, чересчур хорошо откормленных, я тотчас же начинаю испытывать то горькое, что исходит от удовольствий… Я видел слишком много несчастных.
— Вы большевик? — спросила она.
— Ах нет! — энергично запротестовал Бернар. — Во мне лояльность класса ярко выражена; мой идеал — это римский сенат, когда он только что зарождался, или еще кое-кто из английских консерваторов, у которых очень сильно развито чувство долга… Но я становлюсь смешон и надоедаю вам.
— О нет, — возразила она, — но только одно действительно существует для меня — это театр. Остальное же все…
В это мгновение прекрасные черные глаза мадемуазель Фонтэн оживились.
— Посмотрите на этого молодого человека, что сейчас входит, — сказала она Бернару, — не правда ли, как он красив? Совсем херувим! Я хотела бы, чтобы он играл со мной в «Свадьбе» во время турне этим летом. Но он и слышать об этом не хочет. Его мечта — это «Полиэвкт». Можно лопнуть со смеху.
— Не хотите ли сигару? — предложил Ванекем. — Представьте себе, что я нашел на американских рынках…
VIII
Посещение Рошем Пон-де-Лера совершалось всегда по одному и тому же неизменному ритуалу. В десять часов коляска Ахилла (он никак не мог решиться заменить своего старого кучера шофером) ехала на вокзал. Когда экипаж останавливался перед дверью, Ахилл принимал равнодушный вид, внимательно разглядывая груду плохо уравновешенных кусков материи.
— А, вот как, месье Рош! — говорил он так, будто ожидал сегодня человек двадцать одинаково важных людей.
— Вы все так же молоды, месье Ахилл, — говорил Рош, стараясь показать, что он в очень хорошем настроении.
Посетитель садился по одну сторону стола, Ахилл по другую, и они говорили о прошлом, о своей молодости; это продолжалось, по наблюдениям Антуана, очень точного человека, различно — от двадцати пяти до тридцати пяти минут. Одни и те же анекдоты повторялись по нескольку раз в год. Когда Бернар впервые присутствовал на этом спектакле, он изумился, что человек, столь скупой на слова и на время, как его дед, мог терять то и другое в разговорах тем более ненужных, что они были всегда одни и те же. Но, приглядевшись, он заметил, что они играли роль красной тряпки перед глазами быка, только что вышедшего на арену; надобно было чем-нибудь поразить и утомить зверя и, таким образом, отдалить минуту схватки. Рош мог уехать только с поездом в четыре часа дня. Решение он примет только за пять минут до отъезда. Нужно было пока избегать боя.