Александр Данилович приподнялся. В избе пахло детством: опарой, подсохшим чернобылом. Лунный свет, проникнув через подслеповатые оконца, осветил тараканье войско на стене. Сипло забрехала деревенская собака. Коротко заржал конь. И снова тишина. В сердце саднила щепа. Выходит, прав Алешка Волков: переметнулся в лагерь родовитых, друзей на час, — и остался без корней, зяблым древом на им же самим выжженной земле.
— Ты что, Алексашенька? — спросила встревоженная Дарья. — Спи, родной…
Тело его, впервые в жизни, затряслось от неслышных рыданий. Неумело оплакивал то, что погубил в себе. Кем мог стать и кем стал. Молча винился перед Дашей, ее святостью, умолял простить эту лавку.
Дарья, припав головой к груди мужа, изумленно, испуганно старалась унять его дрожь, шептала, поняв, что именно он оплакивал:
— Не надо… Не надо… Есть у нас еще чада… Кровинушки наши…
…Дождавшись, пока утишился, заснул муж, Дарья возвратилась на свою лавку.
Шуршали по стене тараканы, кусали клопы. Уже пропели предутренние петухи, за окном стало развидняться, пал утренний иней, а она все никак не могла заснуть и думала, думала. О том, как мучается Алексашка, о сестре Варваре — где она? что с ней? О бедной дитятке Марии. Была бы она женой Федора — и в счастье жила, внуков приносила, и, может быть, горе бы не приключилось.
Слезы сами собой лились из глаз Дарьи, стали мокрыми ворот рубахи, подушка, а они всё текли. Плакала о потерянном славном имени, страшилась за судьбу детей. Господи, кабы сделал ты так, чтобы уготованные для них испытания и беды пали на нее одну.
Чада спят за стеной — умаялись в пути.
Какие они разные. Мария больше в нее пошла — и ликом, и характером. Светловолоса, мечтательна, молчалива. Очень серьезна и, если ей что поручить, не успокоится, пока не сделает все на совесть. И никогда не лживит, никогда ничего не просит для себя.
Саня, чернявая тарахтушка, легкомысленна, больше о себе заботится, может что-то и напридумать.
Сынок же внешностью и характером походит на отца и в минуты гнева забывает обо всем. Когда отнимали у него награду, чуть в драку не полез, едва успокоила. И теперь только и думает о побеге, мести.
А все получилось от Алексашкиной неуемности. Меры не знал. Ни в почестях, ни в питии. Сколько раз, бывало, приводила его в себя, шумливого, буесловного, нюхательной солью. Сколько раз увещевала…
…Мария во сне блаженно улыбается.
Снится ей первая в жизни ассамблея в Летнем саду. Она затянута в корсет, в платье со шлейфом. Башмачки с каблуками в полтора вершка. Танцует с Федей, он ловкий кавалер. Вот она слегка приподнимает платье, мелькает ножка с высоким подъемом, и она со стыдливым удовольствием замечает восхищенный взгляд Федора и понимает — то божий промысел. Судьба ее…
В саду шло полным ходом веселье. Рядом катила волны Нева. Проступали в легком тумане стены царского дворца. В длинной аллее столы завалены сластями и фруктами, а в конце ее гренадер застыл у мраморной Венеры. Высоко бьют фонтаны, колеса машин гонят воду из канала в бассейн. Чудо ожидало на каждом шагу: еж с длинными черными и белыми иглами, синяя лисица, черные аисты.
Они с Федором уединились в беседке. Вдали приглушенно играли трубы, томно журчала вода. Марии было, как никогда, хорошо. Наступила ранняя темнота. Небо украсила огненная потеха: лопались ракеты, римские свечи, хороводил фейерверк, разбрасывая брызги, осыпая небо и реку звездами. Взволнованное лицо Федора становилось то голубым, то розовым, в больших карих глазах его тоже загорались звезды. Он взял ее руку в свою, прошептал:
— Счастье-то какое…
…На этом месте сон Марии прервала лежащая у нее в ногах собачонка Тимуля — услышала в соседней комнате рыдания и заскулила. Мария погладила ее ногой, и Тимуля успокоилась.
Была она величиной в два кулачка Марии, бесшерстна, с умными, темными глазами-бусинками, казалось, все понимала. Сначала Мария думала, что это песик, и назвала его Тимом, потом выяснилось, что сука, и тогда перекрестила в Тимулю.
Собачонка очень привязалась к Марии: дрожала, если та плакала, радостно визжала, виляя обрубком хвоста, если Мария смеялась, бесстрашно рычала на капитана, когда отбирал он обручальный перстень.
Этот перстень Мария отдала с готовной радостью, окончательно освобождаясь от титула «ее высочество обрученная невеста», от противного, слюнявого отрока, что, вздернув голову, таскает свое имя.
Марии нисколько не были нужны гофмейстеры и обер-гофмейстерины, камер- и гофюнкеры, пажи и статс-фрейлины. Ей надобен был только Федор, но его оторвали, отделили, и Мария чувствовала себя самой несчастной на свете, потому что растоптали ее любовь.
Грубый голос за окном приказал:
— Коней поить!
Мария вздрогнула, и вместе с ней задрожала Тимуля.
— Мартын, — тихо позвала слугу Дарья, — помоги барину одеться.
Мартын словно из-под земли вырос, вперил по-собачьи преданные глаза:
— Вмиг!
Мартын попал в дворовые Меншикова, когда тот был еще поручиком и получил от царя первые деревни, С той поры и таскал Меншиков расторопного слугу всюду за собой, не довольствуясь услугами семнадцати денщиков. Мартын стал его поваром, вестовым, управителем походного хозяйства, умел, как никто другой, достать полешко в голой степи и куренка в лесу.
Проснулся отрок Александр, но сделал вид, что продолжает спать. Думал с осуждением об отце: «На Машку ставку делал, да ставка та бита. Хотел зело высоко взлететь. Меня прочил оженить на внучке Петровой Наталье: „Введу тебя в царский род“. Вот и ввел. Теперь мне пятнадцать, я на два года старше государя и — никто».
Не было бы стыдно перед собой, поскулил бы сейчас по-щенячьи, жалея и родителей и сестер. Кабы мог он что сделать… Но что он может? Надобно ожесточить сердце, замкнуться, так легче… Когда нынешний государь Петр в детских играх нещадно бил его, вымещая зло на светлейшего, Александр тоже замыкался и терпел.
Допрос
Уже на исходе сентября, в нескольких часах езды от Раненбурга, ссыльные заночевали в заброшенных овинах.
В пути им все чаще встречались и подобные овины, и покинутые обнищалые дворы в чащобе крапивы. В этих краях уже четвертый год не родил хлеб.
Мария, как ни была занята своими мыслями, примечала кругом горе-горькое, о каком раньше и не подозревала. То кормилица Анна, пригорюнившись, рассказывала ей о бабе, утопившей в реке малую дочку, чтоб с голоду смертью долгой не помирала, о сестре своей младшей, что сначала дегтем была мазана, а потом на конюшие запорота приказчиком, потому что отвергла его приставанья. То Глафира приносила подслушанный мужицкий шепот, как разогнали они воинскую команду, хлеб барский меж собой поделили, писцовые книги, склав в огонь, пожгли без остатка, а сами в бега ушли.
Когда Мария пересказала отцу услышанное, он налился бурой кровью:
— Правильно, что в Питербурхе вдоль Невы на виселицах беглых вздергивают. Им токмо дай повадку!
Позавчера остановились они днем в селе, и Мария увидела у землянки на лавке худо одетого древнего деда.
Никогда таких прежде не встречала.
Дед щурился на осеннем пригреве, раскорячив ноги в растоптанных лаптях, подставив скудным лучам солнца круглую голову в венчике белых волос.
Мария боязливо присела рядом, стараясь не коснуться его одежды.
— Тебе сколько лет, дедушка?
Он покосился на молодую, пригожую боярышню:
— Много, вельми много, до девятого десятка считал, а тама бросил.
— Что это, деревня у вас вроде вымерла?
— А как ей не вымереть? — вопросом на вопрос ответил дед. — Барин у нас больно горяч был. У-ух, горяч! На коня осерчает, а человека — батогами. Девку Олену запорол, мало, вишь, малины собрала. Федьку Клюшева, что шапку не враз стянул, — в яму бросил. Повара до смерти засек — окорок без чеснока исделал. Сына Калины на ящик с музыкой сменял… Да всего не перечтешь. А и что исделаешь? До царя далеко, до бога высоко. А ведь человеки мы. Где ж тот закон божий? Не твари — человеки. Рази не нашим потом земля пропитана? Вот и подались остатние мужики неведомо куда.