Для своего возраста девочка была скорее худа, нежели полна, и казалась скорее невысокой, чем рослой. Ее стройный торс с тонкой шеей, узкой, гибкой талией и широкими плечами был восхитителен даже в нищенской одежде и формой своею — право, иного сравнения нам и не подобрать — напоминал очертания бокала. У нее был тот здоровый цвет лица, который на языке художника называется живым телесным тоном, однако, если вглядеться пристальнее, можно было заметить в нем излишнюю желтизну и, несмотря на яркий румянец, некоторую блеклость щек. К какой расе принадлежала эта девочка, сказать было трудно. Все же от опытного глаза не могло ускользнуть, что ее алые губки окаймлены темной полоской, а цвет кожи у самых волос становился тоже темнее, словно переходя в полутень. Нет, в ней текла не чистая кровь; можно было с уверенностью утверждать, что где-то в третьем или четвертом поколении эта кровь смешалась с негритянской.
Но как бы то ни было, глядя на девочку, оставалось только восхищаться ее редкой красотой, ее веселым и живым нравом, не задумываясь над тем, какому прегрешению или ложному шагу своих родителей была она обязана появлением на свет. Никогда ее не видели печальной или неприветливой, она никогда ни с кем не ссорилась, и никто не знал, где и на какие средства она жила, почему скиталась целыми днями по улицам, точно голодная бездомная собака, и был ли у нее хоть один близкий человек, который мог бы позаботиться о ней и обуздать ее.
А девочка между тем, превращаясь в подростка, расцветала с каждым годом все краше, и ей дела не было до того, о чем судачили и толковали на ее счет досужие кумушки; ей и в голову не приходило, что жизнь на улице, казавшаяся ей такой естественной, могла внушать опасения и страхи, а порой даже и сострадание, некоторым сердобольным старушкам. Юная прелесть ее, беспечность и живость вызывали неоправданные надежды у влюбленных в нее мальчишек, сердца которых бились сильнее при виде того, как она, переходя через площадь Кристо, умудрялась мимоходом с лисьим проворством стянуть булочку или кусок жареного мяса у какой-нибудь негритянки, еще с вечера устроившейся здесь со своей жаровней; или как с независимым видом совала она маленькую ручку в ящик с изюмом где-нибудь в бакалейной лавчонке на углу улицы; с какой ловкостью умела стащить спелый банан или гуайяву с лотка продавщицы фруктов; как, заманив собаку слепца за угловую пушку[5], она уводила его в переулок Сан-Хуан-де-Дьос, когда тому нужно было попасть к площади святой Клары. И чем старше и красивее становилась героиня нашей повести, тем больше восхищения вызывали подобные проделки у ее юных поклонников.
Одежда ее, далеко не всегда опрятная, обычно состояла из ситцевой юбчонки, надетой прямо на рубашку; платка на плечах у нее никогда не было, а обувью служили деревянные сандалии, еще издали возвещавшие гулким своим стуком о приближении их хозяйки, когда та шагала по каменному тротуару одной из немногих улиц, которые в то время могли похвастаться подобной роскошью. Ее вьющиеся от природы волосы были всегда распущены, а на шее вместо ожерелья она носила четки филигранной работы с коралловым, оправленным в золото крестиком — единственное свое украшение и единственную память, оставшуюся ей от горячо любимой матери, которой она не знала.
Глядя на это юное существо, которое столь беззаботно предавалось радости своего, по-видимому, еще не осознанного бытии, глядя на эту прелестную девочку, выросшую на улице и так бедно одетую, хотелось верить, что она всегда останется такой же прекрасной и чистой, какой казалась теперь, и что ей уготовано войти в мир через золоченые двери. Покамест же, как мы уже говорили, школой ее были улицы города, площади и рынки. В этих местах, надо думать, ее невинная душа, созданная, быть может, для добродетелей, составляющих самую большую прелесть женщины, жадно впитывала яд порока, с ранних лет привыкая к непристойным сценам, которые ежедневно разыгрываются среди грубой и безнравственной черни. Да и как было уберечь ее от этого? Как было сделать так, чтобы ее живые глаза не видели, чтобы уши, всегда готовые внимать, не слышали, чтобы эта юная, полная жизни душа не пробудилась преждевременно и, напрягая зрение и слух, не выносила суждения обо всем окружающем, тогда как ей в эту пору подобало еще спать сном невинности? Поистине, слишком рано постучались к ней страсти, которые опустошают сердце и заставляют склоняться порою даже более гордые головы!
Однажды вечером девочка бежала по улице, названия которой мы здесь упоминать не станем. Как раз в это время у окна одного из богатых аристократических особняков стояли, гляди сквозь высокую и широкую решетку, две девочки приблизительно того же возраста, что и наша приятельница, а рядом с ними — молоденькая девушка лет четырнадцати — пятнадцати. Эти три юные особы тотчас обратили внимание на маленькую озорницу, которая, по выражению одной из сеньорит, пронеслась словно метеор, и из любопытства стали настойчиво зазывать ее к себе. Приглашенная не заставила себя долго просить и с непринужденным видом появилась в дверях зала, где молодые сеньориты уже ее поджидали. Взяв свою гостью за руки, они подвели ее к полной, нарядно одетой сеньоре, которая сидела в широком кресле, откинувшись и поставив ноги на скамеечку.
— Ах, какая хорошенькая! — воскликнула она, разглядывая девочку. С этими словами сеньора выпрямилась в кресле, что стоило ей некоторых усилий, и добавила: — Как тебя зовут?
— Сесилия, — бойко отвечала девочка.
— А как зовут твою маму?
— У меня нет мамы.
— Бедняжка! А кто твой отец?
— Меня зовут Вальдес, у меня нет отца.
— Еще того лучше, — протянула сеньора, видимо что-то припоминая.
— Папенька, папенька! — позвала старшая из девочек, обращаясь к сеньору, лежавшему справа у стены на диване. — Папенька, посмотрите на нее! Не правда ли, она — прелесть?
— Да, да, — ответил тот, едва повернув голову. — Перестаньте к ней приставать!
Услышав эти слова, Сесилия обернулась к говорившему, с удивлением взглянула на него и, весело засмеявшись, воскликнула:
— А я этого дяденьку знаю!.. Вот этого, что лежит там.
Сеньор, прикрывая глаза руками, бросил на нее исподлобья взгляд, говоривший о его досаде и дурном расположении духа; затем он поднялся и вышел из комнаты, не сказав ни слова. Как ни странно, он единственный не испытывал симпатии к хорошенькой замарашке.
— Значит, у тебя нет ни отца, ни матери? — снова обратилась к девочке сеньора, которую предыдущая сцена, видно, навела на какие-то размышления. — А как же ты живешь? Кто тебя кормит? Или ты питаешься манной небесной?
— Ах ты матерь божья! Какие же вы любопытные! — воскликнула девочка, склонив голову к плечу и пристально глядя на вопрошавших. — Я живу с бабушкой. Она у меня старенькая, но добрая-предобрая, любит меня и позволяет делать все, что я захочу. Мама моя давно умерла… и папа тоже. А больше я ничего не знаю, зря только спрашивать будете.
Сеньоритам очень хотелось расспросить Сесилию о ее родных и о том, как она живет, но отец, уходя, велел не приставать к ней, а мать, уже не в силах скрыть свое раздражение, весьма выразительным жестом показала дочерям, что пора выпроводить эту грубиянку.
Случилось так, что в ту минуту, когда Сесилия, щедро наделенная подарками, пересекала двор, направляясь к выходу на улицу, по лестнице со второго этажа спускался молодой человек в летнем костюме, то есть в куртке и панталонах из легкой ткани. Узнав девочку, он окликнул ее:
— Эй, Сесилия, послушай-ка! Да постой же!
— Ку-ка-ре-ку! Ку-ка-ре-ку! — задорно отозвалась Сесилия и, не спуская глаз с молодого человека, продолжала свой путь, даже и не подумав остановиться. Кроме того, она показала молодому сеньорито нос, то есть поднесла большой палец правой руки к кончику носа и, раскрыв ладонь, быстро помахала остальными пальцами, как это обычно делают в шутку наши уличные мальчишки, когда хотят сказать: «Обманули дурачка!..» или «Ну что — взял?»
5
В Гаване кое-где на перекрестках улиц еще сохранились врытые в землю пушки, торчащие у тротуаров наподобие тумб.