«Что это такое?», – удивился судейский указуя на предмет, который Катерина укладывала в корзинку. «Лучше б вам этого не знать, Иван Кузмич, – ответила Катерина. – Достаточно того, что я обещаю вылечить вашу супругу». – «Готов предоставить вам всё, что для этого потребуется, – разволновался советник. – Только прикажите!». – «Нам с мужем ничего не надо кроме комнаты и еды, потому как ни денег, ни провианта у нас не припасено».
Немедленно был отдан приказ и в доме приготовили одну из лучших комнат, сытно накормили странных гостей, а лошадь в стойло определили. Тимофей Феофилактов от всего происходящего дар речи потерял, только изумлённо головою крутил, деревенскому-то городской быт в диковину. А Катерина день за днём стала проводить у постели больной, разговаривала с ней о чём-то, иногда просила погладить шар свой, травой поила, потом спать укладывала и дежурила рядом ночи напролёт. За неделю такой жизни сама Катерина с лица спáла, зато на советникову жену было любо посмотреть: к ней впервые за годы вернулся румянец, аппетит и интерес к французским книгам. А надворный советник Иван Кузьмич Воробьёв не мог вспомнить, когда ещё он был столь счастлив.
Наконец пришёл час Феофилактовым отправляться в обратный путь. Несмотря на все уговоры, Катерина наотрез отказалась принимать из рук Воробьёва какое либо вознаграждение. «Доктора лекарством зарабатывают, а цыганки ворожбой, – сказала она. – Я не доктор и не цыганка. Просто помните, уважаемый Иван Кузмич, слабая женщина против страшной болезни, что шавка малая против медведя. Но порой и шавка может медведя завалить». Говорят, что надворный советник после этих слов ликом красный стал и долго глядел вослед телеге, пока та из виду не скрылась.
Тем временем на Таватуе не знали, что и думать, впору было поиск за пропальцами снаряжать. Да только тут как раз они и сами воротились. Тимофей, чтобы напрасные надежды развеять, сразу предупредил селян, что земской суд против богатого заводчика не пойдёт. А уж потом поведал про камышловские похождения.
Пока таватуйские поселенцы голову ломали над тем, как им дальше на безрыбье жить, в Камышловской конторе судных и земских дел на заседании под председательством надворного советника Воробьёва был вынесен приговор по делу таватуйских крестьян против запрета на рыбную ловлю. Один экземпляр приговора был подшит в земской архив, один был отправлен истцам в таватуйскую деревню, один лёг на письменный стол заводчику Савве Яковлеву.
Ждал Савва, что таватуйские поморцы попытаются через земской суд опротестовать его указ, но ни минуты не сомневался в том, чью сторону займут стряпчие. Поэтому и читал он приговор с ухмылкой, но когда дочитал, от ухмылки той и следа не осталось. В приговоре от 20 числа апреля месяца, года 1779 от Рождества Христова было писано о том, что озеро Таватуй и прилегающий лес на протяжении десятилетий кормили многие поколения таватуйцев, запрет же на вольный рыбный промысел ставит под угрозу само проживание людей в этих местах, а потому должен быть признан незаконным и подлежит немедленной отмене. Со всей злобы Савва так припечатал приговор к столу, что у того едва резные ножки не подломились.
Савва Яковлев ещё не раз и не два пытался подмять под себя таватуйских, закрепить их за своими заводами, только ничего у него не вышло. Да и после смерти его наследники тоже пытались, лишь тридцать лет спустя высочайшим повелением таватуйских крестьян целыми семьями всё-таки приписали непременными работниками в яковлеву крепость.
Что же до надворного советника Воробьёва, так сказывают, что год спустя тех событий по чьему-то доносу его с семьёй из Камышлова перевели в Кушву с понижением оклада, там следы его и затерялись. А Катерина Ивановна Феофилактова к рождеству получила неожиданную посылку без обратного адреса. В посылке той не было ничего, кроме резной деревянной забавы, изображавшей собаку, лающую на медведя.
Сказание о таватуйском чертеже
Однажды (ещё в Панкратьевы времена) объявилась на восточном берегу почтовая карета, запряжённая вороной парой. В карете прибыл немолодой человек в потёртом кафтане, без парика, но при бороде, в сопровождении сына, состоявшего в том приятном возрасте, когда усы уже появляются, а ум ещё нет. Но больше всего поразило местных то, что карета была набита доверху бумагами, бумаги поболе – скручены в тубы, а остальные в стопках – амбарными книгами, да простыми листами. Человек тот расспрашивал всех про озеро, кто да когда первый пришёл на берег, да сколько душ проживает ныне. Ответы он старательно заносил в гроссбух, а сын его тем временем зарисовывал дома, одежду и утварь таватуйцев.
Поначалу поморцы, пуганные доносами да проверками, опасались чужаков, но, не узрев в их деяниях злого умысла, решились пригласить их в скит. Принял их у себя сам Панкратий Фёдоров. Приезжий представился тобольским горожанином Семёном Ульяновичем Ремезовым, и рассказал, что цель экспедиции – собрать сведения о землях сибирских и племенах их населяющих, дабы представить государю полный вид стран его и народов. «Я составляю подушные сказки да делаю чертежи тех мест, где мы бываем, а сын мой старший зарисовывает то, что видит, – рассказывал гость. – Работа это немалая, а самое трудное в ней – сшить отдельные чертежи промеж собой в одно целое, то, что греки звали «хорограммою» или единой картиной мира». – «Что ж, доброе это дело, – кивнул Панкратий. – Если вам интересно, то община наша, зовётся «Поморским согласьем», поелику из поморских земель прибыли мы и старой веры держимся». – «А есть ли ещё проживающие на берегах общины, либо племена?», – поинтересовался Ремезов. «На противном берегу издревле живут люди дикие, что зовут себя «унхами», – отвечал Панкратий. – Язык их нам неведом, а обычаи чужды. Не Господа нашего они почитают, а богов своих лесных да водяных. Рыбу промышляют, зверя, птицу дикую». – «А может ли нас кто на тот берег доставить?», – любопытствует Ремезов, а сам вдруг бледный стал, закашлялся в скомканный платок. «Нельзя вам к дикарям, батюшка! – заволновался Ремезов-младший. – Вы очень нездоровы последние дни». – «Полно тебе, Леонтий! – возразил Семён Ульянович. – Здоровье здоровьем, а чертежи за нас никто не…», – речи не закончив он вдруг покачнулся и сознанья лишился.
Растерялись скитники, а Панкратий кричит: «Девицу Лукерью с берега зовите, Рукавишникову дочку, она лучше прочих в травах понимает!».
Явилась Лукерья. Прижала ухо к груди, руку потрогала, лоб, и говорит: «Жар силён – не помогут тут ни припарки мои, ни настои. Надо его скорее к унхам везти, может они чего наколдуют».
Так вот и вышло, как Ремезов хотел: Афанасий, Егора Белого сын, повёл лодку к калиновскому берегу, а в лодке той сидел перепуганный юноша, держа на коленях горячую голову отца болезного.
Приплыли скоро. Со всей деревни унхи сбежались на чужаков поглазеть. В те годы не было среди унхов лучшей знахарки, чем красавица Сийтэ, внучка Кали-Оа. Поговаривали, что сама хозяйка озера её премудростям лечебным надоумила. Может за это недолюбливали её унхи, а может за то, что странной была женитьба её, да и ребёнок, которого она родила, на других похож не был. Только если у кого заболело, всё равно к ней бежали, знали: лучше Сийтэ никто не лечит.
Поглядела Сийтэ на больного, сломала у него стрелу над головой, пошептала-пошептала, а потом и говорит: «Пусть теперь лодка уходит обратно на дымный берег. Нужно мне три дня, чтобы хворь из этого человека выгнать. Если помогут мне боги, то станет он здоровым, а если не помогут, то станет он мёртвым». Так говорила она, и руками показывала, чтобы люди с дымного берега её поняли.
Три дня молились скитом о здравии раба Божия Семёна. Молились по-старому, как в Таватуе принято было. Молодой же Ремезов молился отдельно по-никоновски, а для моленья имелись у него дорожный складень с образами да медальон, в который собственноручно писанный матушкин портрет вставлен был.
А вот что в ту пору на калиновском берегу делалось. Только ушла лодка, стала Сийтэ бросать в воду рябиновые ветки – это у неё с Рыбой такой уговор был: если ветку обратно к берегу прибивало, то не придёт Рыба, а если ветка по волне ушла, то жди Рыбу в гости. На сей раз так и вышло – встала из глубин рыба-остров и спрашивает: чего мол, надо тебе дочь моя?