Под грузом снега отяжелели лапчатые ветви кедров. Густые кроны вечно моложавых пихт и елей оделись в пушистую кухту. А тонкие и такие ломкие на вид веточки берез превратились в волшебные гирлянды из сверкающего инея и снега… На посветлевших зимою липах и осинах яснее стали выделяться курчавые зеленые шары омелы, похожие на большие птичьи гнезда, щедро усыпанные бусинками оранжевых плодов.
Однажды Вилена сорвала такое «гнездо» и с отвращением переломила жирно-зеленую веточку, неожиданно упругую, со светло-волокнистой мякотью внутри. Что-то было отталкивающее, неприятное даже на взгляд в этой омеле, уже успевшей иссушить молоденький ствол поблекшей осинки. И Вилена, морщась и страдая, брезгливо отбросила этот ядовито-зеленый клубок, беспечно покатившийся на дно неглубокого оврага.
Когда она свернула на свою поляну и увидела безобразно высокий, в белых потеках содранной коры еловый пенек, она лишь глубоко вздохнула и долго смотрела перед собою ничего не видящими глазами. Ей показалось, что лес потемнел, деревья сгорбились и отвернулись от нее, и даже старый пенек, еще вчера так задиристо разглядывавший ее, поглубже надвинул снежную шапку, словно бы не желая встречаться с ней глазами. Она вспомнила слова, выложенные игрушками с этой елки, молча развернулась и медленно побрела в сторону дачи.
— Ленка! Ты где пропала? — встретил ее возле дачи весело улыбающийся Миша, поправляя сбитую набок красную шапочку. — Я уже весь лес объездил, а тебя нигде нет.
Вилена молча прошла мимо него.
— Ленка! Ты чего? — удивился Миша. Он забежал вперед и заступил ей тропинку.
— Ничего, — тихо ответила она.
— Кончай губы дуть! Поехали на горку.
— Ты читал? — одними губами спросила Вилена, глядя мимо Миши.
— Что? — не понял он.
— Там, возле елки…
— А что там? — Миша удивленно крутнул головой.
— Сходи и прочитай.
Вилена отстегнула лыжные замки, обошла Мишу и поднялась на крыльцо веранды.
— А на горку? — крикнул Миша, растерянно шоркнув варежкой ниже носа.
Покачивался замок на дверной ручке, где-то в снегах утонуло короткое эхо да сорвалась откуда-то из-за дачи небольшая стайка снегирей, веером расплеснувшись по лесу.
Домой они возвращаются поздно вечером. При свете фар дорога кажется другой, незнакомой, ведущей в незнакомый город со множеством домов, расцвеченных изнутри плоских окон всеми цветами радуги. И теперь даже не верится, что за всеми этими окнами находятся люди, очень много людей, разгороженных тонкими кирпичными простенками, узкими дворами и широкими улицами.
Заканчивается выходной день, и люди торопятся прожить его, чтобы завтра с утра начать новый.
— И вот один профессор приходит в зоопарк, — говорит за спиною Феликс, — и видит там шимпанзе…
Если закрыть глаза и немного посидеть так, с закрытыми глазами, а потом резко открыть их — огни всех домов как бы бросаются к тебе навстречу, и в самом их центре можно на мгновение разгадать эту пугающе тяжелую и призывную глубину, как на картине Айвазовского… Люди давно подметили и любят сравнивать все необычное, мало понятное им, с глубиной: глубокий простор, глубокая тишина, глубокий сон… Простор — это когда смотришь с горы до самого горизонта и речка Сиротинка без устали петляет по долине, сморщенной небольшими холмами, распаханными под колосовые. Глубокая тишина — это когда под козырьком на веранде вдруг замолкают мама и Мишин папа, так похожий на безобразный шкаф… Глубокий сон — это Северное Сияние, ее, Вилены, беспредельное царство с верными подданными, над которыми без конца и начала…
— Вилена, девочка, обязательно приходи на новогодний утренник. — Аглая Федоровна трогает ее за плечо. — Я на тебя очень рассчитываю, смотри не подведи меня. Обязательно перечитай эту современную сказку, которую я тебе дала в прошлый раз, там очень много умного, интересного в познавательном отношении. Договорились?
Перед въездом на площадь машина останавливается, и все идут прощаться с Горелкиными. Вилена смотрит, как закурили мужчины, как Мишин папа обошел свой «Москвич» и попинал все четыре колеса. Потом все вернулись, кроме Феликса, и дальше их машина поехала уже одна.
— Нет, Сашенька, это невозможно, — горячо шептала за спиною Аглая Федоровна, — он не может не понимать, в какое положение ставит меня…
Вилена потянулась и включила радио. Передавали хоровую музыку. Что-то грустное, похожее на продутую всеми ветрами поляну без красавицы елки, неумело срубленной Мишей Горелкиным. И так голо и незащищенно пробегали теперь мимо высокого пня чьи-то тройчатые следы…
Подрулив к подъезду, отец остановил машину и устало откинулся на спинку сиденья: ночью из-за близорукости ему особенно тяжело было вести «Жигули».
— Все, приехали, — хрипловато сказал он.
— Вилена, доченька, захвати продуктовую сумку, — попросила мама, подхватывая рюкзак. — Только осторожнее, не разбей термос.
И лифт поднимает их на пятый этаж, сухо выщелкивается черная пуговка кнопки, распахивается полосатая дверь, приглашая покинуть зависшую над пятиэтажной пустотой деревянную клетку.
— Слава богу, наконец-то мы дома, — с облегчением вздыхает мама, перешагивая порог квартиры.
В доме какая-то странная, незнакомая тишина, холодно притаившаяся во всех трех комнатах, и лишь на кухне у подоконника так уютно белеет табуретка, оставленная Виленой всего лишь вчера. В самом деле — прошло немногим больше суток. А кажется, что…
— Вилена, доченька, я тебе набрала в ванну воды.
На улице тихо. Светят фонари. У табачного киоска останавливаются двое. Он приваливается к киоску спиною и осторожно обнимает спутницу. У нее дорогая соболья шапка, холодно поблескивающая ворсинками. Вилене почему-то кажется, что эти ворсинки, похожие на еловые иглы, мертвы, как на той елке, что стоит во дворе их дачи.
— Вилена, вода стынет.
Падает на светло-голубую морскую гладь пучок света от невидимой луны. И бездонная глубина угадывается среди волн старательной копии с картины Айвазовского.