— Что — Володья? Что?! Ты нарочно коверкаешь слова, чтобы походить на глупенькую девочку. А мне уже противно это слышать, противно.
— Володья, — она побледнела и расширенными глазами, почти с ужасом смотрела на меня, — пойдем на почту…
И это было в последний раз, когда назвала она меня «Володья». И ведь я отлично понимал, что не прав, что не Лина виновата, а я сам, но именно это сознание еще больше распаляло мою злобу.
— Хорошо, пойдем, — почему-то угрожающе сказал я.
Мы вышли из дома и, в одно мгновение став чужими, молча пошли по дороге, которая помнила еще каждое наше счастливое слово и каждый поцелуй наш.
Мое раздражение не проходило, а, наоборот, превращалось постепенно в совершенно бессмысленную злобу, от которой я и сам уже не знал куда деваться.
— С почты я сразу иду домой.
— А к Анне? — робко спросила она.
— Можешь идти одна, — я уже едва сдерживался.
— Почему одна? Мы ее поздравьим и пойдем домой.
— Я уже сказал — никуда больше не пойду. Тебе не ясно?
— Хорошье, я пойду одна, — Лина опустила голову, а я вдруг замедлил шаг и почти с ненавистью смотрел на нее.
— Вот и иди.
— Пойду.
Она еще некоторое время шла молча, а потом оглянулась и посмотрела на меня. Боль и недоумение застыли в ее глазах, и был момент, когда я хотел броситься к ней, обнять, поцеловать и ничего не говорить, а только чувствовать ее ласковое тепло, гладить ее волосы и целовать ее глаза. Но это продолжалось только одно мгновение, а в следующее я уже повернулся и быстро зашагал домой.
— Я больше не приду, — крикнула Лина, и в голосе ее были слезы.
13
Дома я прошел в горницу, не раздеваясь, а только скинув ботинки, лег на кровать и совершенно неподвижно, без мыслей, пролежал часа два. Я был равнодушен ко всему, не замечал времени и себя в нем. Эти два часа были словно бы лишними в моей жизни, и я бездумно возвращал их кому-то, лежа на кровати.
Потом пришла бабка, долго возилась на кухне и наконец заглянула в горницу. Увидев меня, она удивилась и настороженно спросила:
— А где Лина?
— В Калугине, — спокойно ответил я.
— А ты почему не пошел? — по голосу я чувствовал, что бабка тревожится все больше, и эта ее тревога вдруг передалась и мне.
— Я ходил.
— Ну?
— Потом вернулся.
— Как это потом вернулся, а Лина что же не вернулась?
— Она скоро придет. Ей надо было поговорить с теткой.
— С теткой поговорить, а ты не мог подождать? — бабка успокоилась, но, очевидно, ей не нравился мой вид. — Вы не поругались, случаем?
— Нет.
— А что ты надутый как пузырь?
— Я не надутый.
— А то я не вижу, — уже привычно ворчала бабка, скрываясь на кухне, — и вообще с тобой творится что-то неладное в последнее время. Я уж и не помню, когда ты Лину целовал.
— А ты что, подглядываешь?
Видимо, бабка растерялась от моего вопроса и ничего не ответила или просто посчитала его глупым, не стоящим внимания.
Еще некоторое время лежал я неподвижно, а потом какое-то смутное беспокойство охватило меня, заставило подняться с кровати, выйти на улицу и заметаться по двору. То я принимался что-то строгать на дедовом верстаке, но тут же бросал рубанок и шел за зерном, чтобы покормить голубей, но уже через минуту забывал и про это и вновь за что-нибудь брался, чувствуя, как с каждой секундой беспокойство нарастает во мне. Так я метался по двору, и мне казалось, что с того момента, когда я вышел на улицу, прошла уже целая вечность, а на самом деле минутная стрелка с трудом добирала половину часа.
Но я все еще был уверен в том, что Лина придет, чуть-чуть попозже, минут через тридцать, ну в крайнем случае через час, она откроет калитку во двор, я брошусь к ней, попрошу прощения, и мы уже никогда, ни разу в жизни не будем ссориться. Я так живо представлял себе это, что какая-то сладкая боль переполняла по временам меня, и я лишь с трудом удерживал слезы. Но прошло тридцать минут, и прошел час — Лины не было. Никто не открывал калитку, и не к кому мне было броситься с запоздалыми словами прощения. Я был один. Казалось, один во всем мире, никому не нужный, ничтожный и потерянный.
И уже опускались сумерки. Ранние сумерки поздней осени, с легким, но холодным ветром, с косой моросью и низкими рваными тучами, бесшумно проносящимися над землей.
Я плохо различал березовый колок, у которого мы так нелепо разошлись сегодня с Линой. А когда березовый колок и сумерки слились в одно и мне каждую минуту начала мерещиться чья-то фигура вдали, я надел старый дедов дождевик и, не поднимая башлыка, простоволосый, один побрел по дороге.
Долго стоял я у березового колка, пристально вглядываясь в темноту и с надеждой прислушиваясь к ней. Но было тихо и пустынно вокруг, лишь дождь монотонно шуршал по брезенту дождевика, медленно скатывался вниз и тяжелыми каплями ударялся о землю. И я уже знал, что Лина сегодня не придет и что не было шутки, спасительного детского «понарошке» — все было всерьез.
14
Ночью она пришла ко мне. Пришла во сне и именно так, как я это представлял днем. Но почему-то была весна, ясное, веселое солнце бушевало над миром, и чистая капель переливалась хрустальным звоном. Я слушал эту музыку весны и смотрел на Лину, которая быстро шла вдоль нашего огорода и пристально вглядывалась вперед, кого-то отыскивая глазами. Я видел и узнавал выражение ее глаз: нетерпеливое, взволнованное и счастливое, и словно оно, это выражение, сообщило мне такую же нетерпеливость, громко крикнул:
— Лина!
Она мгновенно остановилась и, повернув голову, увидела меня. Смущенная и радостная улыбка осветила ее лицо, еще секунду она стояла неподвижно, а потом приглушенно вскрикнула и бросилась ко мне, на ходу отбрасывая волосы с лица, и смеясь, и что-то взволнованно говоря мне. И я уже сам хотел бежать навстречу, чтобы сократить хоть на долю секунды то время, что мы не были вместе, но ноги не слушались меня. Они стали тяжелыми и ломкими одновременно, и я остался на месте, и Лина все еще бежала ко мне, но расстояние не сокращалось между нами. И вот уже какой-то туман начал струиться от земли. Вначале он расползался узкими голубыми струйками, затем превратился в белое сплошное полотно, буквально на глазах начавшее разбухать и подниматься все выше. Вначале он плотно охватил и скрыл ноги Лины, потом поднялся до пояса и полз все выше. Но она все смеялась и бежала ко мне, вытянув вперед руки и нетерпеливо шевеля пальцами. А я уже задыхался и от удушливого тумана, и от сознания того, что Лина сейчас исчезнет, а я не могу сделать навстречу и шага. И вот когда ее лицо начало расплываться, теряя свои контуры и очертания, я вновь громко и беспомощно крикнул:
— Лина!
Но ее уже не было. А вместе с нею исчез и туман. Светило ясное солнце. Оно отражалось в маленьком оконце Аксиньиного дома и больно слепило глаза. Я хотел загородиться ладонью, но в это мгновение из окна выпрыгнул Валет и с лаем бросился на меня. Сама Аксинья, вся в черном, стояла в стороне и укоризненно смотрела чистыми детскими глазами. Затем все как-то быстро смешалось, и появилось ощущение, что мне надо немедленно проснуться. Что Лина уже давно пришла и занимается по хозяйству на кухне… Я открыл глаза и почувствовал влагу на подушке. Я плакал во сне, но еще сильнее мне хотелось заплакать наяву, потому что была ночь и тишина в доме и никто не ходил по кухне, а лишь наши старые настенные часы хрипло отсчитывали секунды.
— Лина, — прошептал я в отчаянии. — Лина, Лина, Лина, — повторял я ее имя, и у меня тихо кружилась голова, словно я заглядывал в глубокую пропасть, рискуя сорваться и разбиться вдребезги…
Пришло утро. И опять день занимался непогожим, с реденьким, холодным дождем и низкими тучами, которые шли и шли от горизонта, заволакивали дальние сопки и стремились опять за горизонт.
Вяло и неохотно пил я чай. Бабка, сердитая и шумная, не разговаривала со мной. Вытаскивая из русской печи круглые, ароматно пахнущие хлебы, она сбрызгивала их водой, затем утиным крылышком смазывала маслом и прятала под льняное полотенце, где они, задыхаясь от собственного хлебного духа, набирались мягкости. Я равнодушно следил за ее движениями и напряженно прислушивался к каждому уличному звуку. Но того звука, который хотел услышать я, не было. Никто не дергал щеколду калитки, и сама она не скрипела сухими втулками на ржавых навесах. Тогда я вспоминал свой сон, и мне на мгновение становилось легче, но только на одно мгновение, а затем глухая тоска и боль с новой необыкновенной силой наваливались на меня.