— Ты почему удрала? — начала она и осеклась, увидев припухшее, заплаканное лицо Светланы. — Что это с тобой, Светка?

— Да ничего. — Светлана, так и не раздевавшаяся с вечера, лежала на кровати поверх одеяла.

— А плакала-то почему?

— Так…

— Рассказывай. Ты уж не замуж ли собралась?

— Нет, Вера. Замуж я никогда не выйду.

— Рассказывай. Плачут-то бабы почему — замуж хотят. А их не берут. — Верка рассмеялась и толкнула Светлану в бок. — Хватит реветь, дурочка. Слезы-то паши впереди. А я ведь к тебе прямо от стюдентика. Только переодеться домой забежала, и то зря — там Ар-кашка с Нинкой грелись, а я их и вспугнула.

— Ох, Верка, хорошо тебе, — вздохнула Светлана.

— А тебе-то чем плохо? Я небось видела, как на тебя белогривый заглядывался. И капитан у тебя за пазухой — выбирай любого, чем плохо? Одного не пойму, что они в тебе находят? Ну была бы ты баба в соку — мне понятно, а то ведь прижаться не к чему. — Верка опять захохотала, по всему было видно, что у нее сегодня хорошее настроение и она страшно довольна и прошедшим вечером, и собой. — Вас бы с моим стюдентом свести, в аккурат бы сошлись.

— Никого мне не надо… Вера, ты ведь не знаешь, я с Сережей была.

— Каким Сережей? — насторожилась Верка.

— Ну тот, что беловолосый.

— Мамоньки, — округлила глаза Верка, — когда же ты успела? Он ведь у них за комиссара, староста ихней группы. Флюгер-то мой о нем все уши прожужжал. Говорит, что он по бабам не шляется. А тут видишь ты как…

Верка, в аккуратно пригнанной спецовке и резиновых сапожках, от чего казалась еще круглее, села на стул и удивленно смотрела на Светлану.

— Не надо так, — попросила Светлана, — он и правда хороший.

— Хороший, пока спит, — уже тише сказала Верка и с интересом спросила: — Ну и что у вас, как?

— А никак. — Светлана уже жалела о том, что завела с Верой этот разговор. Не надо было.

— И он к тебе не приставал?

— Отстань, Верка! — вспыхнула Светлана.

— Подумаешь, и опросить нельзя, — обиделась и Вера, — пойду я, а то машины в лес уйдут. Вечером, может быть, забегу.

8

Ночь была светлой, томной, и светлые мысли пришли к Савелию. Он стоял на корме плашкоута, и вместе с черноватыми струями воды проносилась перед его глазами вся жизнь. Порою замедленная и тихая, как скрытая зарослями тальника безымянная проточка, а порой шумная и сердитая, с сумасшедшими раскатами и таинственными крутяками. И чего только не выпадает на долю человека. Какими только вихрями его не крутит, в какие омуты не затягивает. И когда приходит время подводить черту, трудно поверить человеку, что столько дел и бед на его жизнь приходилось. И как там ни говори, а если подумаешь, что еще раз этак-то, и откажешься от жизни такой. И не от страха откажешься, экое дело, страх пересилить можно, а от усталости, от великой человеческой усталости, когда и жить-то уже не хочется, а она тут в самый раз и прет на тебя, и захватывает, и вертит, словно щепку в половодье. Да ведь щепка-то не с ядреного дерева, а с трухлявого пня, вот и покрутит ее немного, по волнам потаскает, а потом враз как ударит о порожек — и труха во все стороны. Так-то вот и заканчивается все, как и начинается. Жизнь случаем начинается, и кончается она опять же им, случаем.

Выпивка, Аркашина пляска вконец растревожили Савелия, тронули какие-то потаенные струны, коснулись чего-то, почти запретного с давних пор. И Савелий, отцепив от притомившейся култышки закостеневшую от времени деревяшку, стоял на одной ноге, тяжело навалившись на перила, и смотрел на воду, на красноватую, подсвеченную невидимым солнцем луну и потирал рукой колючий подбородок. Теперь, поостыв слегка, Савелий с неудовольствием вспоминал прошедший вечер и свое поведение на вечере считал глупым и смешным.

«Куда конь с копытом, туда и рак с клешней, — язвительно думал о себе Савелий, — выперся танцевать, молодец отыскался, с культей-то. Ведь завтра же всей деревней на смех поднимут. Да и поделом, так ему и надо. Пол-то, японской краской крашенный, однако, деревяшкой попортил. Крутился-то, язви его в душу, словно шило».

Но лукавил Савелий, даже перед собой лукавил, потому как боялся потерять ту мгновенную, светлую искорку, что блеснула для него на вечере. Да так блеснула, что и до сих пор горела перед ним огнем неувядаемым, пламенем негасимым, застилая глаза чудным светом. И пуще любого богатства берег в себе эту искорку Савелий, а потому и думал о неприятном, чтобы хоть как-то уравновесить проявленную к нему щедрость, потому как давно и горько знал, что беда за счастьем, словно ночь за светом, крадется.

Но как бы ни лукавил Савелий, а воспоминание о том, что так встревожило его, словно узел на петле, опять и опять возвращалось к нему. Он закрывал глаза и словно смотрел со стороны…

Вот идет, ж нему Таисья, все такая же статная и почти суровая в строгости своей, идет через весь зал и без всяких там обманных отклонений, а прямо к нему, Савелию. Идет она, а по лицу улыбка занимается, боль в той улыбке и счастье вроде бы. И от волнения или еще от чего такого зазудило у Савелия култышку — спасу нет. Ну ровно нога расти принялась. Поелозил Савелий незаметно культей по седелке, а зуд не унимается, ну прямо несчастье да и только. А Таисья уже вот она, в двух шагах, бледная, глаза туманом заплыли, руки по знает куда девать — ворот цветастой кофточки теребит. И смотрит на него, смотрит ровно как на покойника, жалостливо этак, с болью.

Савелий тоже смотрел, смотрел на Таисью да и улыбнулся навстречу. Думал улыбнуться браво, этаким орлом, а улыбка получилась конфузливой, насильственной, словно занял ее у кого Савелий по случаю. Своей-то улыбкой Савелий во все времена славился. Она у него завсегда доброй и лукавой одновременно получалась и высвечивала его лицо почище рентгена. А здесь такая оказия получилась, ровно он пожалиться решил, улыбкой-то такой.

— Здравствуй, Савелий, — прошептала Таисья, глаз от него не отрывая, — ты танцевать-то сможешь или как?

— С Победы не плясал, — заторопился подниматься Савелий, — да уж как-нибудь.

Они вошли в круг, и Савелий взял Таисью за руку, через тридцать два года взял. Вот как оно в жизни получается…

Он с первых же шагов поймал музыку, и у него ничего получалось, ладом, не осрамился. Да и Таисья крепко положила руку на плечо, надежно под нею было. И словно бы не было у них за все минувшие годы радостей отдельно и горя в одиночку, так дружно и согласно почувствовали они себя, бледнея от воспоминаний и еще от этого, такого близкого: «Синенький скромный платочек падал с опущенных плеч…»

— Ты пошто один-то все? — укоризненно спросила Таисья, но по глазам ее видел Савелий, что не укоряет она его, нет, а благодарит.

— А мне одному сподручней, — беззаботно ответил Савелий, — алименты некому платить.

— Эх, Савелка, Савелка, — горестно вздохнула Таисья, — годы-то как прошумели. Тебе ведь ноне полвека сравнялось?

— Помнишь? — сразу же притих Савелий и с ноги сбился, зачастил деревяшкой. Но Таисья легонько поддержала, и он выровнялся, опять хорошо пошел.

— А то! Как же не помнить, родной ты мой, если я всю жизнь свою с тобой одним и прожила. Вот разве на детей от тебя немного оторвала, а так больше никуда. — Таисья кусала губы, в глазах ее талая беда встала, что и Савелий засопел, заворочал седой годовой, прогоняя, пряча в себе слезы, что уже под самое яблочко подперли.

— Охолодали мы с тобой.

— Так ведь и холодная вода жгется.

— Эх, война проклятущая! — стиснул Савелий руку Таисьи. — Всю жизнь нашу поковеркала. Скоро тридцать лет, как отвоевались, а она все тут, рядышком ходит, и конца ей не видно.

А музыка в это время уже стихла, и Сергей Долинин жадно затягивался папиросой, обложив баян здоровенной рукой.

— Ты заходи проведывать, — попросила Таисья, с трудом выпуская руку Савелия, — заходи, не чужие ведь.

— Зайду как-нибудь, — опустил голову Савелий, — прощай пока. Да и тебе ведь на пристань дорога не заказана…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: