Он смотрел на меня так восторженно, что я испугался — вот-вот соглашусь с ними. А ведь дашь согласие хозяину, он на попятную уже не пойдет. Пересилил себя, а Рамазанов понял, почему молчу, и сам остыл:
— Друг наш! — обратился он к председателю поссовета. — Ради охоты я готов жизнью пожертвовать, но есть кое-что поважнее. Если вы действительно хотите, чтобы мы с вами поохотились, помогите нам сначала заняться делами.
Я подробно рассказал радушному хозяину, что привело нас сюда. Вижу, он сник… Рамазанов это заметил:
— Что, Акбасовы ваши родственники?
— Понимаете… Село — это одна семья. — Председатель говорил медленно, осторожно подбирая слова. — Один организм. Если, скажем, у человека ноготь сломается, то эта боль всему телу передается… Но изобличение преступников, если они тут обнаружатся, входит в мои обязанности. Помогу вам всем, чем могу. А охота, конечно, откладывается.
Он повел нас куда-то. Шли мы не то по тропинке, не то по лестнице, круто ведущей вниз. Дворы здесь огорожены каменными оградами метровой высоты, идущих навстречу женщин с кувшинами воды нам приходилось пропускать, прижимаясь спиной к стенам. Я один раз оглянулся, и мне показалось, что домишки сидят друг у друга на плечах. Подумал, что если нижний дом свалится, то другие один за одним посыплются вниз. И еще меня удивило, как легко, будто козлики, носились вверх-вниз совсем маленькие ребятишки. Древние старухи иногда подходили к калиткам своих дворов и пристально всматривались в нас: нет ли среди нас знакомых? А старики, сидевшие по двое, по трое на камнях, не подавали признаков жизни. Настоящие идолы. У нас, когда старики соберутся, сразу начинается веселье — подзуживают друг друга, смеются без умолку. Эти, мне показалось, навсегда забыли и смех и беседу, каждый ушел в себя, каждый решает очень важный вопрос. Вся мудрость мира, казалось, воплотилась в этих безмолвных, неподвижных фигурах.
Я дотронулся до плеча нашего провожатого: мол, зря проходим мимо них — они что-нибудь знают о родителях Ханум, а может быть, и об оставленном ей наследстве. Он махнул рукой:
— Что ты! Нам не они нужны, а их родители и старшие братья. Те знают больше. Это ж малые ребята по сравнению с теми.
Что это за люди могут быть, сколько им лет, если он этих называет «ребятами»?! Я был так удивлен его словами, так задумался, что не рассчитал своих шагов и чуть не сел на спину идущему впереди нашему другу. Он как раз остановился у одного двора. Мы подождали отставшего капитана Рамазанова, потом, пригнувшись, протиснулись в низкую и узкую калитку и очутились в широком дворе. Внутри двора, вдоль ограды, стояли штабеля кизяков. В коровнике мычали коровы, где-то блеяли козы, кудахтали куры. Из дома на веранду вышел человек и стал махать нам. Эти знаки мы поняли как приглашение войти. Наш провожатый сказал:
— Поняли, какой у него слух? Калитка скрипнула, а он уже услыхал… А бурку видите на нем? Знаете, сколько она весит?.. Даже молодому ее тяжело носить. Этот старик родился в 1892 году. Книги сохранились, о нем есть запись. Его, конечно, стариком можно назвать, но проживет он еще долго.
Старик не стал ждать, когда мы поднимемся на веранду, спустился сам по деревянной лестнице. Если вглядеться, было видно, что все-таки он очень старый. Его рукопожатие было как прикосновение наждачной бумаги, кожа ладони уже потеряла эластичность. И весь он был похож на высохший урюк, кожа, казалось, приклеилась к костям. Но бодрый и жизнерадостный старик. Поздоровался очень приветливо, серьезно стал слушать председателя поссовета. Тот говорил ему что-то долго, а он все слушал внимательно. Когда председатель замолчал, старик вдруг начал смеяться тихим, похожим на журчанье ручейка смехом.
Не переставая смеяться, вывел нас со двора и повел по той же тропке обратно наверх. Через два дома мы вошли в совершенно пустой двор. Не слышно было ни мычания, ни блеяния. Никаких штабелей кизяка. Короче говоря, никаких признаков жизни. Я сначала не понял, зачем нас привели сюда. Но старик так же резво подвел нас к двери дома, вынул ключ, отпер замок. Мы вошли в комнату. В ней было темно, старик отодвинул занавеску. Стало видно бедное убранство: постель, покрытая дешевым одеялом, посреди комнаты сандал — печка для обогрева комнаты зимой. Между окнами в рамке висела фотография. Старик снял ее и передал мне, он, наверное, считал меня здесь главным или наиболее заинтересованным лицом. До этой минуты он вел себя с нами как с глухонемыми, а сейчас заговорил:
— Акбас, отец Ханум, — показал он на скромно одетого пожилого человека на фотографии. — А это Зунзула, мать Ханум… Вот и сама Ханум.
Ханум сидела между родителями. Совсем юная, необыкновенно красивая, в цветастом нарядном платье. Старик еще что-то прибавил. Рамазанов показал рукой в окно и перевел:
— В этом дворе снимались.
А старик, как будто его спугнули, вдруг засуетился, задернул шторку, подтолкнул нас к двери, снаружи тщательно запер ее. Ключ положил в карман бурки, а карман застегнул на английскую булавку. Мы вышли со двора, так и не обменявшись между собой ни одной фразой, а старик засеменил дальше. Мы трусили за ним. Вижу, опять мимо тех стариков проходим. Вот бы остановиться… Так и есть: наш вожатый остановился перед тремя изваяниями, сидевшими на большом камне, прикрытом козлиной шкуркой.
Стал что-то тихо им объяснять, а сам посматривает в нашу сторону. Что тут было! Старики вдруг ожили! Сперва у одного, потом у второго, а затем и у третьего, как по команде, раскрылись рты, и, глядя на нас, все трое стали хохотать. Наш старик опять принялся смеяться. Смотрю, они все вытирают слезы. Я думал, надорвутся от смеха. Мне стало неловко, но посмотрел на Рамазанова и на председателя поссовета — те тоже хохочут. Тут и мне смешно стало, залился, но переборщил — старался не отстать от стариков, только голос у меня оказался слишком громким. Ребятишки сбежались, стали глядеть на нас, а мы не умолкаем.
Смех разом оборвался, как только перестал смеяться старший горец, который привел нас сюда. Шикнул на детей — вся стайка разлетелась. Один из трех стариков, который сидел посередине, стал рисовать что-то в воздухе и объяснять Рамазанову. Мне потом перевели:
— В этом ауле родственников у Акбасовой, кроме меня, не осталось. Если бы у ее родителей были золотые монеты, то и эти горы должны были бы быть золотыми. Если покойный Акбас за всю свою жизнь держал в руках хотя бы пять таких монеток, то, значит, его куры несли не простые яйца, а золотые… Теперь посмотрите туда: разве наши горы золотые?.. И в курятник войдите: какие там яйца лежат? Золотые?.. Нет, куры, к сожалению, все еще несут обыкновенные яички…
Жаль, что в протокол нельзя занести то, что к делу не относится прямо… Я договорился с этим стариком, что суть его слов будет изложена на бумаге, и попросил его утром прийти в поссовет.
Мы заночевали в ауле, решив, что спозаранку можно пойти навестить нашего джейрана.
ЧАРДЖОУ
Вернувшийся из аула Дашгуйы Талхат рассказывал Хаиткулы:
— …Я шел обратно и мыслями был уже далеко от Сарана. Вдруг слышу, гонится кто-то за мной. Инстинктивно опустил руку в карман за оружием, оглянулся: собака… нет, тигр… нет, сам дьявол был передо мной. Глаза как плошки, пылают злым огнем. Никому не пожелаю такой встречи! Руку не успел выдернуть из кармана, прошептал только: «Эх, Саран…» — и тут грохнули два его выстрела. Одна пуля просвистела рядом, другая настигла волкодава. Собака взвизгнула, мордой ткнулась оземь, покатилась по песку…
— Дальше?
— Дальше? Пошел, куда и собирался.
— А Саран?
— Остался за барханом.
Едва только он закончил доклад, Хаиткулы позвонил в горком народного контроля и попросил выяснить, есть ли в республиканском комитете такие сотрудники — Уруссамов и Ходжакгаев. Затем стали подытоживать…
Как относились друг к другу подпасок и Саран? Прекрасно. Отношения между их семьями тоже ничем не были омрачены за долгие годы. Саран не мог нахвалиться своим подпаском: дескать, готов в любую минуту отдать ему свою чабанскую палку и будет спокоен за овец, за весь свой кош. Подпасок о чабане тоже говорил только хорошее: Саран-ага пуще глаза бережет народное добро, всех должностных лиц, приезжающих к нему, угощает за свой счет, даже выделяемого колхозом ежемесячного «законного» барана никогда не режет. Акы все говорил и о доброте чабана: треть ежегодной премии (исчисляемой в овцах и ягнятах) тот всегда отдает ему.