Высказав эти возвышенные мысли, миссис Дженераль церемонно поклонилась и выплыла из комнаты с выражением губ, напоминавшим о персиках и призмах.
До сих пор, говорила ли она или молчала, лицо Крошки Доррит сохраняло выражение серьезного спокойствия и глаза ее смотрели прежним любящим взглядом. До сих пор лицо ее не омрачалось, — разве на мгновение. Но теперь, когда она осталась наедине с отцом, пальцы ее задвигались и на лице появилось выражение подавленного волнения.
Не за себя. Быть может, она чувствовала себя оскорбленной, но она не заботилась о себе. Ее мысли, как всегда, обращались к нему. Смутное подозрение, угнетавшее ее с тех пор, как они разбогатели, — подозрение, что она не увидит его таким, каким он был до заключения в тюрьму, — приняло теперь определенную форму. Она чувствовала в том, что он сейчас говорил ей, и вообще в его отношении к ней, знакомую тень стены Маршальси. Она приняла новую форму, но это была старая мрачная тень тюремной стены. Неохотно, с горьким изумлением, но она должна была сознаться, что не в силах совладать с опасением, превращавшимся в уверенность, — уверенность, что никакие годы не сгладят четверти века жизни в тюрьме. Она не порицала, не упрекала его, но безграничная жалость и скорбь охватили ее сердце.
Вот почему, хотя он сидел перед ней на диване, в ярком свете лучезарного итальянского дня, в великолепном дворце волшебного города, она видела его попрежнему в знакомой сумрачной келье Маршальси, и ей хотелось подсесть поближе к нему, приласкать его, быть по-прежнему его другом и опорой. Если он угадал ее мысли, то, очевидно, они не гармонировали с его взглядами на этот счет. Беспокойно поерзав на диване, он встал и принялся расхаживать по комнате с самым недовольным видом.
— Может быть, вы хотите сказать мне еще что-нибудь, дорогой отец?
— Нет, нет, больше ничего.
— Мне очень грустно, что вы недовольны мной, милый отец. Я надеюсь, что у вас не будет больше причин для недовольства. Я постараюсь примениться к этой обстановке, я и раньше старалась, но знаю, что безуспешно.
— Эми, — сказал он, круто повернувшись к ней, — ты… кха… постоянно оскорбляешь меня.
— Оскорбляю вас, отец! Я!
— Есть… хм… известная тема, — продолжал мистер Доррит, блуждая глазами по комнате, но ни разу не остановив взгляда на внимательном, взволнованном и покорном личике, — мучительная тема, целый ряд событий, которую я желал бы… кха… совершенно вычеркнуть из моей памяти. Твоя сестра, упрекавшая тебя в моем присутствии, понимает это; твой брат понимает это; всякий… кха… хм… деликатный и чуткий человек, понимает это, кроме… кха… мне грустно говорить это… кроме тебя, Эми. Ты, Эми… хм… ты одна и только ты… постоянно напоминаешь мне об этом, хотя и не словами.
Она положила свою руку на его руку. Она не сделала ничего больше. Она едва прикоснулась к нему. Ее рука могла бы сказать: «Вспомни обо мне, вспомни, как я работала, вспомни о моих заботах!». Но сама она ничего не сказала.
Но в ее прикосновении был упрек, которого она не предвидела; иначе она удержала бы руку. Он начал оправдываться, горячо, бестолково, сердито:
— Я провел там все эти годы. Я был… кха… единодушно признан главой общежития. Я… хм… заставил их уважать тебя, Эми. Я и там… кха… хм… создал для моей семьи положение. Я заслуживаю награды. Я требую награды. Я говорю: сметем это с лица земли и начнем сызнова. Неужели это много? Спрашиваю: неужели это много?
Он ни разу не взглянул на нее во время своей запутанной речи, но жестикулировал и взывал к пустому пространству.
— Я страдал. Кажется, я лучше любого другого знаю, как я страдал… кха… лучше всякого другого! Если я могу отрешиться от прошлого, если я могу вытравить следы моих испытаний и явиться перед светом… незапятнанным, безукоризненным джентльменом, то неужели я требую слишком многого… повторяю, неужели я требую слишком многого, ожидая… что и мои дети… хм… сделают то же самое и сметут с лица земли это проклятое прошлое?
Несмотря на свое волнение, он говорил вполголоса, чтобы его как-нибудь не услышал камердинер.
— И они делают это. Твоя сестра делает это. Твой брат делает это. Ты одна, мое любимое дитя, мой други товарищ с тех пор, как ты была еще… хм… младенцем, не хочешь сделать этого. Ты одна говоришь: я не могу сделать этого. Я даю тебе достойную помощницу. Я приглашаю для тебя превосходную, высокообразованную леди… кха… миссис Дженераль, собственно для того, чтобы она помогла тебе сделать это. И ты удивляешься, что я недоволен? Нужно ли мне оправдываться в том, что я высказал недовольство? Нет!
Тем не менее он продолжал оправдываться с прежним раздражением:
— Прежде чем выразить свое недовольство, я счелнужным поговорить с этой леди. Я… хм… по необходимости должен был лишь слегка коснуться этой темы, так как иначе я кха… выдал бы этой леди то, что желаю скрыть. Разве я руководился себялюбием? Нет и нет. Я беспокоюсь главным образом за… кха… за тебя, Эми!
Из его последующих слов было ясно, что это соображение только сейчас пришло ему в голову.
— Я сказал, что я оскорблен. Да, я оскорблен. Утверждаю, что я… кха… оскорблен, как бы ни старались уверить меня в противном. Я оскорблен тем, что моя дочь, на долю которой выпало… хм… такое счастье, смущается, отнекивается и объявляет, что ей не по плечу это счастье. Я оскорблен тем, что она… кха… систематически воскрешает то, что все мы решили похоронить; и как будто… хм… я чуть не сказал — во что бы то ни стало — желает… сообщить богатому и избранному обществу, что она родилась и воспитывалась… кха, хм… в таком месте, которое я, со своей стороны, не желаю называть. Но, Эми, в том, что я чувствую себя оскорбленными тем не менее беспокоюсь главным образом за тебя, нет ни малейшей непоследовательности. Да, повторяю, я беспокоюсь за тебя. Ради тебя самой я желаю, чтобы ты приобрела под руководством миссис Дженераль… хм… элегантные манеры. Ради тебя самой я желаю, чтобы ты приобрела… истинную утонченность ума и (употребляя меткое выражение миссис Дженераль) не подозревала, что на свете есть что-либо, кроме приличного, пристойного и приятного.
Его речь шла скачками, точно испорченный будильник. Ее рука всё еще лежала на его руке. Он замолчал, посмотрел на потолок, потом взглянул на нее. Она сидела, опустив голову, так что он не мог видеть ее лица, но прикосновение ее руки было спокойно и нежно, и во всем ее грустном облике не было порицания, была только любовь. Он начал хныкать, как в ту ночь в тюрьме, когда она сидела до утра у его постели; воскликнул, что он жалкая развалина, жалкий бедняк при всем своем богатстве, и сжал ее в своих объятьях. «Полно, полно, милый, голубчик! Поцелуйте меня!» — вот всё, что она ему сказала. Слезы его скоро высохли, — скорее, чем в тот раз, — немного погодя он особенно высокомерно отнесся к лакею, точно желая загладить эту слезливость.
За одним замечательным исключением, о котором будет сообщено в своем месте, это был первый случай со времени получения наследства и свободы, когда он заговорил со своей дочерью Эми о старых днях.
Наступило время завтрака, а к завтраку выползли из своих апартаментов мисс Фанни и мистер Эдуард. Эти молодые и благородные особы несколько утратили свою свежесть вследствие поздних вставаний. Мисс Фанни сделалась жертвой ненасытной мании выезжать в свет и готова была посетить пятьдесят вечеров между закатом и восходом солнца, если бы только это оказалось возможным. Мистер Эдуард тоже приобрел обширный круг знакомых и каждую ночь был занят (в кружках, где играли в кости, или в других кружках такого же сорта). Этот джентльмен еще до перемены фортуны подготовился к самому избранному обществу, так что ему не приходилось учиться. Особенно полезным оказался для него практический опыт, извлеченный из знакомства с торговцами лошадьми и игрой на бильярде.
Мистер Фредерик Доррит тоже явился к завтраку. Старик жил на самой вышке дворца, где мог бы практиковаться в стрельбе из пистолета, не рискуя потревожить других жильцов; ввиду этого младшая племянница рискнула предложить вернуть ему кларнет, отобранный у него по приказанию мистера Доррита, но сохраненный ею. Несмотря на возражения мисс Фанни, доказывавшей, что это вульгарный инструмент и что она ненавидит его звук, мистер Доррит уступил. Но оказалось, что старик уже сыт по горло музыкой и не намерен играть, раз это не нужно для хлеба насущного. Он мало-помалу приобрел новую привычку — бродить по картинным галлереям со своим неизменным пакетиком нюхательного табаку (к великому негодованию мисс Фанни, которая вздумала ради поддержания семейного достоинства купить ему золотую табакерку; но старик наотрез отказался от нее) и проводить целые часы перед портретами знаменитых венецианцев. Что видели в них его тусклые глаза — оставалось тайной: любовался ли он ими как картинами, или они возбуждали в нем смутные представления о славе, угасшей, как и его разум. Но он являлся к ним на поклон очень регулярно и, очевидно, находил в этом удовольствие. Спустя несколько дней по прибытии в Венецию Крошке Доррит случилось сопровождать его во время такого паломничества. Он так был обрадован этим, что с тех пор она не раз сопровождала его. Кажется, со времени своего разорения старик не испытывал такого несомненного удовольствия, как во время этих экскурсий. Он ходил oт картины к картине со стулом в руках, усаживал свою спутницу, а сам становился за стулом, несмотря ни на какие возражения с ее стороны, и молча представлял ее благородным венецианцам.