— От души благодарю вас, — сказал его собеседник, — за вашу откровенность.
— Не за что, — отвечал мистер Мигльс, — я к вашим услугам. А теперь позвольте мне спросить вас, мистер Кленнэм, куда вы теперь поедете?
— Право, не знаю. Я чувствую себя таким одиноким и чужим повсюду, что мне всё равно, куда ни занесет меня случай.
— Мне крайне странно, простите мою смелость, что вы не отправитесь прямо в Лондон, — сказал мистер Мигльс тоном благодушного советника.
— Может быть, я и отправлюсь.
— Aгa! Но не без цели же?
— У меня нет никаких целей! То есть, — он слегка покраснел, — почти никаких, которые бы я мог привести в исполнение в настоящее время. Подчинившись насилию, сломившись, но не согнувшись, я был прикован к делу, которое никогда не было мне по душе и о котором не спрашивали моего мнения; меня увезли на другой конец света еще несовершеннолетним, и я прожил в изгнании до смерти отца в прошлом году, принужденный вечно вертеть колесо, которое я ненавидел. Что же могло выйти из меня при таких условиях? Мои цели, планы, надежды? Все эти огни погасли раньше, чем я научился говорить.
— Зажгите их снова! — сказал мистер Мигльс.
— Да, легко сказать! Я сын суровых родителей, мистер Мигльс. Я единственный ребенок родителей, которые взвешивали, мерили и оценивали всё на свете, для которых то, что не может быть взвешено, измерено и оценено, вовсе не существовало. Строгие люди, представители мрачной религии, которая вся заключалась в том, чтобы приносить в жертву чувства и симпатии, и без того недоступные для них, в расчете обеспечить этим свое благополучие. Суровые лица, неумолимая дисциплина, покаяние в этом мире и ужас в будущем; ни ласки, ни привета, пустота в запуганном сердце — вот мое детство, если только можно применить это слово к подобному началу жизни.
— Вот оно что! — сказал мистер Мигльс, крайне смущенный картиной, представлявшейся его воображению. — Суровое начало. Но оно прошло, и вы должны пользоваться всем, что остается для вас, как практический человек.
— Если бы все люди, которых обыкновенно называют практичными, были практичны на ваш лад…
— Да таковы они и есть.
— В самом деле?
— Да, я думаю, что так, — отвечал мистер Мигльс после некоторого размышления. — А ведь иному ничего другого не остается, как быть практичным, и мы с миссис Мигльс именно таковы.
— Мой одинокий путь легче и не так безнадежен, как я ожидал, — сказал Кленнэм, пожимая ему руку, с своей серьезной улыбкой. — Довольно обо мне. Вот лодка!
Лодка была переполнена треуголками, к которым мистер Мигльс питал национальную антипатию. Обладатели этих треуголок высадились, поднялись в карантин, и вскоре все задержанные путешественники собрались вместе. Затем треуголки принялись возиться с огромным ворохом бумаг, вызывать поименно, подписывать, запечатывать, ставить штемпеля и кляксы, посыпать песочком, словом — развели такую жестокую пачкотню, в которой решительно ничего нельзя было разобрать. В конце концов всё было сделано по правилам, и путешественникам была предоставлена возможность отправиться на все четыре стороны.
На радостях они не обращали внимания на зной и блеск, а, переправившись через гавань в лодках, собрались в огромном отеле, куда солнце не могло проникнуть сквозь спущенные шторы и где голые каменные полы, высокие потолки и гулкие коридоры смягчали удушливую жару. Вскоре на большом столе в большой зале красовался роскошный завтрак, и карантинные невзгоды превратились в смутные воспоминания среди массы тонких блюд, южных фруктов, замороженных вин, цветов из Генуи, снега с горных вершин и всех красок радуги, блиставших в зеркалах.
— Теперь я без всякой злобы вспоминаю об этих унылых стенах, — сказал мистер Мигльс. — Когда расстаешься с местом, то скоро забываешь о нем; я думаю, даже узник, выпущенный из тюрьмы, перестает злобствовать против нее.
Всего за столом было человек тридцать. Все разговаривали, разбившись на группы. Отец и мать Мигльсы с дочкой сидели на одном конце стола; на противоположном помещались мистер Кленнэм, какой-то рослый француз с черными волосами и бородой, смуглого и страшного, чтобы не сказать — дьявольского вида, что не помешало ему оказаться самым кротким из людей, и красивая молодая англичанка с гордыми и наблюдательными глазами. Она путешествовала одна и либо сама держалась в стороне от остального общества, либо общество избегало ее — этого никто бы не мог решить, кроме нее самой. Остальная публика представляла собою обычную смесь путешественников по делу и путешественников ради удовольствия: офицеры индийской службы, отправлявшиеся в отпуск; купцы, торгующие с Грецией и Турцией; английский пастор, в одежде, напоминающей смирительную рубашку, совершавший свадебную поездку с молодой женой; пожилые англичане — отец и мать с семейством, состоявшим из трех взрослых дочерей, которые вели путевой дневник, смущавший их родителей, старая глухая английская маменька с весьма взрослой дочкой, скитавшейся по свету в ожидании благополучного перехода в замужнее состояние.
Англичанка, державшаяся особняком, вмешалась в разговор, услыхав замечание мистера Мигльса.
— Так вы думаете, что узник может простить своей тюрьме? — сказала она медленно и выразительно.
— Это только мое предположение, мисс Уэд. Я не возьмусь судить о чувствах узника. Мне никогда не приходилось сидеть в тюрьме.
— Мадемуазель думает, — сказал француз на своем родном языке, — что прощать не очень легко.
— Думаю.
Милочке пришлось перевести слова француза мистеру Мигльсу, так как он никогда не мог выучиться языку страны, по которой путешествовал.
— О, — сказал он. — Боже мой, но ведь это очень жаль!
— Что я недоверчива? — спросила мисс Уэд.
— Нет, не то. Не так выражено. Жаль, что вы думаете, что прощать не легко.
— Мой личный опыт, — возразила она спокойно, — во многих отношениях уменьшил мою доверчивость. Это весьма естественно, я полагаю.
— Конечно, конечно. Но разве естественно хранить злобу? — весело сказал мистер Мигльс.
— Если бы мне пришлось томиться и чахнуть в каком-нибудь месте, я всегда ненавидела бы это место и желала бы сжечь его или разрушить до основания. Вот всё, что я могу сказать.
— Сильно сказано, сэр, — заметил мистер Мигльс, обращаясь к французу. Это тоже была одна из его привычек: обращаться к представителям всевозможных наций на английском диалекте, с полной уверенностью, что так или иначе они должны понять его. — Довольно жестокие чувства обнаруживает наша прекрасная соседка, не правда ли?
Французский джентльмен любезно спросил:
— Plait-il? [8]
На это мистер Мигльс с полным удовлетворением возразил:
— Вы совершенно правы. Я думаю то же самое.
Завтрак приближался к концу, и мистер Мигльс обратился к обществу с речью. Речь была довольно коротенькая, но прочувствованная. Суть ее заключалась в том, что вот случай свел их вместе и между ними царствовало доброе согласие; и теперь, когда они расстаются, быть может навсегда, им остается только распроститься и пожелать друг другу счастливого пути, выпив по бокалу шампанского. Так и сделали; а затем, пожав друг другу руки, расстались навсегда.
Одинокая молодая леди не прибавила ни слова к тому, что сказала раньше. Она встала вместе с остальными, молча ушла в дальний угол комнаты и уселась на диван подле окна, глядя на воду, отражавшуюся серебристыми блестками на переплете оконной рамы. Она сидела спиной к остальным, словно надменно искала уединения. И всё-таки трудно было сказать с уверенностью: она ли избегает общества, или общество избегает ее.
Тень, падавшая на ее лицо, подобно вуали, гармонировала с характером ее красоты. Глядя на это спокойное и суровое лицо, черты которого рельефно выступали под темными дугами бровей, в рамке черных волос, вы невольно спрашивали себя, может ли оно принять какое-нибудь другое выражение. Невозможно было представить себе, что оно может смягчиться. Всякому казалось, что если только оно изменится, то станет еще мрачнее и презрительнее. Оно не смягчалось никакими любезными улыбками. Нельзя было назвать его открытым, но в нем не было никаких признаков притворства. «Я полагаюсь на себя и уверена в себе; до вашего мнения мне нет дела; я ничуть не интересуюсь вами, знать вас не хочу, гляжу на вас и слушаю вас совершенно равнодушно» — вот что было на нем написано. Это сказывалось в ее гордом взгляде, в ее раздувающихся ноздрях, в ее красивом, но крепко стиснутом, почти жестоком рте. Если бы даже закрыть ее лицо, то самый поворот головы свидетельствовал бы о неукротимой натуре.
8
Plait-il? (франц.) — как? что?