Ум мой был затуманен. Я двигался куда-то, но, казалось, потерял дорогу. Помню, что задавал себе вопрос, где же следы. Что же это за следы, которые я порой находил! Улыбка — не улика для суда. Нельзя арестовать человека за то, что он дрожал. Карие глаза перехватили взгляд серых глаз, ну и что из этого? Интонация голоса — это то, что умирает вместе с произнесенным словом.
Китаец-официант принес блюдо с яичным рулетом. Уолдо рванулся к нему, как будто он был одним из тех, кто выстаивает очередь за благотворительной похлебкой.
— Так, — сказал он, — и что же вы о ней думаете теперь, когда вы ее увидели?
Я положил себе на тарелку яичного рулета.
— Моя работа состоит в том…
Он закончил фразу за меня:
— …чтобы смотреть фактам в лицо и не иметь своего мнения. Где я это раньше слышал?
Официант принес поднос с накрытыми блюдами. Уолдо досталось блюдо, на котором был выложен кусок свинины с одной стороны, кусок утки — с другой, макароны под куриным соусом с миндалем, сладкие и острые свиные ребрышки рядом с омаром, а китайские равиоли на другом блюде, чтобы не смешивать соусы. За нашим столом разговор прервался, пока он не отведал из каждого блюда, то запивая соком, то пробуя еду без него.
Наконец он остановился, чтобы перевести дыхание, и сказал:
— Вспоминаю, что вы мне сказали, когда впервые пришли ко мне в то воскресное утро. Помните?
— Мы много о чем говорили в то воскресное утро. Оба.
— Вы сказали, что в данном случае хотите изучать не факты, а лица. Думаю, это было очень глупо с вашей стороны.
— Почему же вы тогда запомнили эти слова?
— Потому что на меня произвел впечатление вид обычного молодого человека, который воображает, что стал совершенно необычным.
— И что же? — спросил я.
Он щелкнул пальцами. Подбежали два официанта. По-видимому, они позабыли о жареном рисе. Разговоров было больше, чем нужно, и ему пришлось по-другому оформить свое блюдо. В промежутках между распоряжениями, отдаваемыми китайцам-официантам, и стонами по поводу того, что ритуал (его словечко) ужина был нарушен, он говорил о Элуэлле, Доте Кинге, Старре Фейтфулле и некоторых других хорошо известных делах об убийствах.
— И вы полагаете, что дело Дайяне Редферн останется нераскрытым? — спросил я.
— Это не дело Дайяне Редферн, мой друг. Для общественности и в газетах это навечно останется делом Лоры Хант. Лора проживет жизнь как женщина, отмеченная особым знаком, она будет живой жертвой нераскрытого убийства.
Он пытался рассердить меня. Но не прямыми намеками, а стрелами, направляемыми в мой адрес, и булавочными уколами. Я старался не смотреть ему в лицо, но не мог не заметить его тупой, самодовольной усмешки. Когда я поворачивал голову, он следовал за мной взглядом, при этом его толстая голова двигалась, как на шарнирах, в накрахмаленном воротничке сорочки.
— Вы лучше умрете, чем позволите такому свершиться, мой доблестный Ястребиный Коготь? Вы бы пожертвовали своей драгоценной шкурой, но не дали бы этой маленькой невинной девочке страдать всю жизнь от унижения, правда? — Он громко рассмеялся. Два официанта даже высунули головы из кухни.
— Ваши шутки не смешны, — сказал я.
— Ну! Как мы сегодня свирепо рычим. Что вас тревожит? Страх перед неудачей или зловещая конкуренция с Аполлоном Бельведерским?
Я почувствовал, что заливаюсь краской.
— Послушайте! — произнес я.
Он вновь меня прервал:
— Мой дорогой, хоть я рискую утратить вашу драгоценную дружбу… а дружбу с таким уважаемым человеком, как вы, я действительно ценю, независимо от того, верите ли вы мне или нет… так вот, хоть я рискую утратить…
— Ближе к делу, — сказал я.
— Совет молодому человеку — не теряйте голову. Она не для вас.
— Займитесь своими проклятыми делами, — огрызнулся я.
— Когда-нибудь вы мне будете за это благодарны. Если, конечно, не будете пренебрегать моими советами. Разве вы не слышали, как она описывала безрассудное чувство Дайяне к Шелби? Джентльмен, черт возьми! Вы что думаете, Дайяне так уж совсем умерла, а вместе с ней и рыцарство? Если бы вы были более проницательны, мой друг, то заметили бы, что Лора — это Дайяне, а Дайяне была Лорой…
— Ее настоящее имя Дженни Свободоу. Она работала на фабрике в Джерси.
— Это похоже на плохой роман.
— Но Лора не глупа. Она, должно быть, знала, что он подлец.
— После того как утрачены аристократические замашки, остается шелуха. Образованная женщина не в меньшей степени, чем бедная девчонка с фабрики, обречена нести любовные оковы. Аристократическая традиция, мой дорогой друг, со слабым и сладким привкусом коррупции. Романтики как дети, они никогда не взрослеют. — Он опять принялся за цыпленка, свинину, утку и рис. — Разве я не говорил вам в тот день, когда мы встретились, что Шелби — это более мягкое и менее ярко выраженное отражение Лоры? Разве вы теперь это не видите, разве не находите ответа на стремление к совершенству? Пожалуйста, передайте мне соевый соус.
Романтика — это то, что существовало в сентиментальных песенках, в кино. Единственным человеком, который, как я слышал, употреблял это слово в обычной жизни, была моя сестренка, она выросла на романтике и вышла замуж за делового человека.
— Я надеялся, что Лора, повзрослев, перешагнет через Шелби. Она была бы великой женщиной, если бы это сделала. Но мечты все еще властвовали над ней, герой, которого бы она могла вечно и незрело любить, модель совершенства, безупречность которой не требовала бы от нее ни ее симпатий, ни ее ума.
Я устал от его слов.
— Давайте уйдем от этого грязного места, — сказал я. Он приучал меня к мысли о безнадежности.
Пока мы ждали сдачу, я поднял его трость.
— Зачем вы ее носите с собой? — спросил я.
— Вам она нравится?
— Это же жеманство.
— Вы ограниченный человек, — сказал он.
— Все равно, — ответил я, — мне кажется, это все дуто.
— Все в Нью-Йорке знают трость Уолдо Лайдекера. Она придает мне значительность.
Я хотел покончить с этой темой, но он любил хвастаться своими вещами.
— Я ее приобрел в Дублине. Продавец сказал мне, что ее носил какой-то ирландский баронет, чей надменный и неистовый характер стал в стране притчей во языцех.
— Может быть, он пользовался ею, чтобы поколачивать бедняков, которые работали на торфяниках в его владениях, — сказал я, так как не испытывал слишком большой симпатии к вспыльчивым титулованным особам, ведь рассказы моей бабушки создали у меня совсем другое о них представление. Трость была самой массивной из тех, которые мне когда-либо приходилось видеть, весила она по меньшей мере фунт и 12 унций. Под набалдашником на ней были две золотые полоски на расстоянии трех дюймов друг от друга.
Он выхватил трость из моих рук.
— Отдайте!
— Что с вами? Никто не посягает на вашу чертову трость.
Китаец принес сдачу. Уолдо искоса наблюдал за мной, как я добавлял к чаевым еще четверть доллара, презирая себя и одновременно ощущая свою слабость в том, что давал ему повод для насмешек надо мной.
— Не сердитесь, — сказал он, — если вам нужна трость, я вам ее куплю. С резиновым наконечником.
Мне хотелось оторвать от земли это рыхлое толстое тело, отшвырнуть его от себя, как мяч. Но мне ни в коем случае нельзя было терять его дружбу. Не сейчас, по крайней мере. Он спросил меня, куда я направляюсь, и когда я ответил, что в центр, попросил подвезти его до улицы Лафайетт.
— Не будьте неблагодарны, — сказал он. — Я надеялся, вы будете рады тому, что еще четверть часа послушаете мой восхитительный монолог.
Когда мы ехали по Четвертой авеню, он вдруг схватил меня за руку. Машину чуть не занесло.
— В чем дело? — спросил я.
— Остановите! Пожалуйста, остановите! Будьте великодушны хоть раз в жизни.
Мне любопытно было узнать, в чем причина такого возбуждения, и я остановил машину. Он поспешно пошел назад вдоль домов, к антикварному магазину мистера Клодиуса.