Лень сквозила в каждом движении монголов, и пока они, зевая, посматривали на небо — вдали, за свалочным местом, раздался залп взводом.

Там расстреливали осужденных накануне Унгерном, и в этот именно момент Жданов отправился в одну страну, где он еще не побывал и откуда не возвращаются…

На путях извилистых

1

Как только издали замаячило здание полустанка, я и Ордынцев спрыгнули с товарного поезда. Толстый кондуктор-хохол чуть-чуть не сделал того же, но благоразумно остался на тормозной площадке, бешено ругаясь и жестикулируя: он во что бы то ни стало хотел сдать нас полиции за бесплатное пользование вагонными крышами… Этот человек, без сомнения, обладал сварливым характером, ибо все время, как только открыл наше местопребывание, злобно и желчно ругался, точно мы причинили ему громадные убытки…

— На, выкуси! — Ордынцев показал ему вслед всем известную комбинацию из трех пальцев — и нас обоих посетила трепетная радость, что мы оставили этого злюку в дураках. Я качался на своих ослабевших от голода ногах, но беззвучный хохот сотрясал мое тело — лишнее доказательство, что человек не чужд маленьких радостей даже в самых безнадежных положениях.

Такое состояние продолжалось, пока хвост лязгающего железного зверя не отполз совсем, и тогда нас атаковала тишина побуревших под дуновением ранней осени отрогов Хингана, После грохота поезда тишина казалась почти потрясающей, враждебной и недоверчивой. Она точно спрашивала:

— А что вы тут намерены делать?

— Двигаться, жить и искать всего того, что делает жизнь привлекательной! — хотелось мне крикнуть в пространство, но это могло вызвать насмешки Ордынцева и обвинения в излишней нервозности — вместо этого я спросил:

— Нет ли у тебя еще табаку? Табаку не было, и это причиняло мне больше страданий, чем голод. Мы зашагали вперед размеренным и неторопливым шагом бродяг, которым некуда спешить, ибо весь мир, куда ни взгляни, принадлежит им, и они с одинаковым успехом могут повернуть как направо, так и налево — восхитительная свобода!

Правда, эта свобода была для нас непривычна и поэтому немного страшна. Тут-то, наверное, и крылось объяснение того, что мы в своем странствии придерживались линии железной дороги, которая — сама определенность. Это мне не нравилось — в моей душе возник бунт против всякой определенности; я хотел использовать эту странную свободу всю, до дна.

— Послушай, — сказал я Ордынцеву, — отчего бы нам не свернуть в сторону от этих блестящих рельс? Они мне надоели. Почем знать — не ожидает ли нас тут, где-нибудь в сторонке, нечто восхитительное. Мало ли какие могут быть случаи!

Я сознавал, что говорю глупости под влиянием голода и изнеможения от ночей, проведенных у костров на краю дороги, где один бок обжигало, а другой — замерзал. Но в данный момент — это тоже один из результатов голодания — моя голова превратилась в волшебную клумбу, способную временами расцвести пышнейшими орхидеями жгучей фантазии, граничащей с галлюцинациями, и тут же быстро осыпаться, превращая все окружающее в черную яму…

Ордынцев протестовал:

— Конечно — рельсы нас не кормят, но мы попадем к китайским крестьянам; они, правда, могут нас накормить, но не исключена возможность, что спустят собак. Если бы это была Россия…

Я продолжал уговаривать его, все более воодушевляясь. В моих представлениях пределы возможного легко и удобно расширились до границ невероятного и с легкостью горной козы перескочили их: тут хмурый Хинганский хребет облекался в голубые туманы, прорезываясь сверкающей сталью струй; таинственные тропы уводили к священным озерам охотничьих племен — тех, кто завертывает маленьких кумиров в бересту и прячет их на раскидистых деревьях; дальше появлялся охотничий пир вокруг убитого лося, и лесные жители протягивали нам куски дымящегося мяса с жировыми прослойками, способного в два счета вернуть нам утраченную радость бытия; а из чащи за нами, может быть, будут следить глаза женщин, никогда не знавших культуры, но сведущих в древней науке любви…

Расписывая таким образом неизвестную землю, лежащую возле нас, которую моя фантазия награждала всем, чего мы были лишены в течение трех месяцев отчаяннейшей безработицы, я увлекал Ордынцева за собой на колесную колею, уводящую от пустынного переезда куда-то в сторону. Ордынцев, немножко поколебавшись, сплюнул и последовал за мной: он находился под властью двух самых безумных советников — желудка, исступленно требующего пищи, и разгоряченной фантазии.

Тем, кто даже на небольших расстояниях пользуется автомобилями, извозчиками и прочими атрибутами человеческой лени, неизвестен могучий и убаюкивающий ритм пешего хождения дальних странствий: отлетают мысли, немеет корпус, все биение жизни сосредоточивается в ногах, и человек превращается в метроном…

Лес, слегка раскачиваемый ветром, шумел вокруг нас; светило осеннее, мало греющее солнце, и нам, убаюканным мерным движением, жизнь стала казаться не реальностью, а какой-то немного жуткой сказкой. Но потом к тишине леса стали примешиваться звуки: за нами тарахтела телега, и женский голос заунывно напевал забайкальскую песню, — кто-то догонял нас.

— Эй, тетка! — окликнул Ордынцев женщину в красном платке, когда телега уже поравнялась с нами, — дорога-то куда идет?

— На хутор. А вы чьи будете? — спросила женщина довольно мелодичным голосом.

— Божьи, милая, божьи! — ответил Ордынцев, обладавший замечательной способностью подделываться под крестьянский говор. — Может быть, у вас на хуторе в работниках нехватка, так вот — тут два молодца.

— Хотите на хутор — так седайте, — флегматично произнесла она, — а насчет работы поговорите с Кузьмой.

Мы сели, и телега понесла нас дальше, к неизвестному хутору и к какому-то Кузьме, которому волею судеб предстояло что-то решить в нашей жизни.

Мне, человеку, верящему в таинственное соотношение между именем и его носителем, этот Кузьма засел в голову: напирая на «у», я всю дорогу мысленно повторял этот имя и понемногу пришел к заключению, что этот человек — топор — грубый и кряжистый; у него непременно должна быть черная борода и хозяйственная сметка. Такие люди работают до одурения, бьют жен, и от них пахнет потом и дегтем…

— А как вас зовут? — обратился я к женщине.

— Аксиньей! — ответила она и почему-то потупила глаза.

2

Я ошибся в предположениях о наружности Кузьмы: он оказался хотя и чернобородым, но чрезвычайно изможденным и больным человеком. С месяц тому назад на него опрокинулся воз кирпичей и с тех пор, по выражению самого Кузьмы, у него стало «перехватывать в дыхании»…

Хотя Ордынцев по образованию агроном, а я — филолог, Кузьма плохо верил в наши способности, как работников. Наверное, потому он и назначил нам чрезвычайно мизерную оплату труда… Но нам нужна была еда — мы даже не стали торговаться. Аксинья накрыла на стол и мы ели…

А потом был сон в теплом помещении и на другое утро началась работа.

Мне до сих пор кажется, что я никогда раньше не понимал истинного значения слова «работа». Я усвоил это понятие лишь после недели пребывания в беженском хуторе Маньчжурии. Работа — это смутный бег бесследно исчезающих часов, мелькание изумительно коротких дней, это время, которого не чувствуешь и узнаешь лишь случайно, взглянув на стенной календарь, или — по внезапно наступившему воскресенью. А черные провалы в сознании, которые наступают почти сразу, как только отяжелевшие после ужина члены коснутся постели, — это ночи.

Я ел, двигался, напрягался и отдыхал, чувствуя, что с каждым днем становлюсь сильнее и, одновременно с этим, как будто — тупею… Вместе с осенним, изумительно чистым воздухом, я, казалось, втягивал в себя дрожжи, на которых пухли и набухали мои мускулы.

Но я был не прав, обозначив эту жизнь на хуторе только одним названием — работа. Жизнь — она везде — таинственное сплетение влияний одного человека на другого в присутствии окружающей природы или вещей, которые также пронизывают нас исходящими из них силами…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: