Евгений Мельников
УГОЛ ПРИЦЕЛА
Повесть
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Дневальный по батарее, густобровый таджик, впервые подавал такую команду и поэтому закричал дурным голосом: «Батарея, тревога! Посыльные, за офицерами!»
Словно вагон мерзлой картошки с грохотом высыпали на пол. Зарябили казенные кальсоны и стриженые головы. Срывая одеяла, с нижних ярусов мотнулись к окнам, и в казарме стало темно и гулко, как в колодце.
Тонкая иголочка вонзилась в сердце Родиона и застряла там. Еще на вечерней поверке, когда старшина проверял у него знание обязанностей по тревоге, Родион понял, что эта ночь будет самой длинной в ого жизни.
Чтобы перехитрить нервы, он подсчитывал шаги дневального, но стоило тому кашлянуть, и Родион вздрагивал, шарил рукой под койкой, проверяя валенки.
Как только дневальный прокричал команду, Родион в тот же миг возненавидел его голос. Он спрыгнул на холодный пол, отутюженный до сухого блеска пудовой «ласточкой», и едва не сшибся лбом с сержантом Лариным. Выхватив из валенок портянки, Родион увидел, что кто-то в спешке их подменил: они были тоньше и пахли чужим потом. Пока он чухался с ватными брюками, ребята уже запахнулись в шинели и, насадив на ремни штык-ножи, бросились в оружейную комнату за автоматами.
— Шевелись, интеллигенция! — крикнул Ларин. — Радиостанцию не забудь и противогаз.
Родион выбежал из казармы вместе с Шамсутдиновым, самым нерасторопным солдатом в дивизионе. Навьюченный ящиком с патронами и двумя автоматами, Шамсутдинов то и дело останавливался и сдувал пот с бровей, моргая заиндевелыми ресницами. Родион тоже взмок.
У него затекли руки, и под сбившимся ватником гулко выстукивало сердце. Но было в этом изнеможении что-то сладкое, от чего становилось легче, как и от сознания, что жестяной голос дневального остался позади. Но теперь душу изматывал надсадный рык «уралов», высунувших из боксов бульдожьи морды. Весь полк сгрудился в парке, и Родион растерянно толкался среди незнакомых ребят, отыскивая свой взвод. И когда перед ним вырос сержант Ларин, он обрадовался ему как дорогому и близкому человеку. И странно Родиону было, что еще вчера он не мог бы простить этому рябому крепышу ни одной из тех обид, которые он холодно копил в себе.
— Бегом к пятому орудию, Цветков! Ребята никак не могут подцепить гаубицу к «уралу». С ними поедешь.
Ларин на секунду задержал внимательные глаза на оглушенном лице Родиона и, усмехнувшись, дружелюбно тюкнул его в плечо.
— Не кисни, профессор. Первая тревога всегда такая.
Снова Родиона кольнула стыдливая и обидная мысль, что каждым своим шагом он дает приятное право этому мальчишке учить его и ободрять. Но почувствовав, что слова Ларина необходимы ему, он признательно улыбнулся и поспешил уйти. Возле наглухо зачехленных гаубиц хлопотали орудийники, ухали по-бурлацки, ворочая станины. Зычным голосом распекал командир второго дивизиона старшину третьей батареи Онищенко. Метался от расчета к расчету начштаба майор Клыковский, сухой и стремительный, как штык. Насилу отыскал Родион сержанта Гуцало, командира пятого орудия. У Гуцало застопорила одна станина, и он, взмыленный, гонялся за арттехником, которого разрывали на части все дивизионы.
— Отчепись, Цветков! Не до тебя. Место будет — сядешь. Но за твою радиостанцию я не отвечаю.
— По места-а-ам! — разорвалось над парком.
Артполк словно ветром сдуло. Гремя автоматами, солдаты рассыпались по машинам.
Ликующе взревели тягачи, взвизгнули командирские «бобики».
Дорога ощетинилась стволами гаубиц.
Притулившись на ящике с боеприпасами, Родион глядел сквозь широкий разрыв в брезенте, как клубы морозной пыли поглощают соседнюю машину и ствол орудия. От всего железного в кузове исходил жесткий холод, остужающий потное расслабленное тело. На выбоинах рация больно впивалась в бок, и Родион стукался головой о чью-нибудь каску. И хотя было дьявольски неудобно сидеть в такой скрюченной позе, душу обволакивало тихое блаженство. Прислушиваясь к уютному смеху солдат, сдавленный их плечами и спинами, Родион чувствовал себя растворенным в какой-то большой и спокойной мысли, в которой не оставалось места тщеславию. Казалось, в этой грозно ревущей машине, где некуда вытянуть застывшие ноги, он вырвался из туго сплетенного кольца своих прежних сомнений и привязанностей. И как будто беспощадный ствол стодвадцатидвухмиллиметровой гаубицы метил именно в эту скучную и далекую жизнь…
«Величайшие беды причиняет нам то, что мы сообразуемся с молвой и, признавая самыми правильными те воззрения, которые встречают большое сочувствие и находят много последователей, живем не так, как этого требует разум, а так, как живут другие. Вот откуда эта непрерывно нарастающая груда жертв заблуждений!..»
Тонко отточенным карандашом Родион поставил длинный восклицательный знак рядом с фразой Сенеки и захлопнул книгу. Он с томительным хрустом потянулся и прошелся по комнате в приятном возбуждении. Подобные мысли философов приносили Родиону острую радость, словно они принадлежали ему. В такие минуты он машинально подходил к зеркалу и задумчиво изучал себя: высок и сухощав, в плечах широк и чуть сутуловат, в линии скул и посадке глаз есть что-то монгольское, в уголках губ затаился презрительный зигзаг. Родион не любил свое лицо, и всякий раз после зеркала у него надолго портилось настроение.
Как всегда, внезапно и бесшумно вошел отец. Задержал на сыне холодно-любопытствующие глаза и расслабленно упал в кресло. Отец выглядел измученным, но парусиновый светлый костюм и голубая водолазка моложавили его.
— Сенеку терзаешь? — спросил он и, открыв книгу на том месте, где чернел восклицательный знак, нахмурился. — К стоикам переметнулся? Пять лет назад ты был эпикурейцем, потом буддистом и йогом. Сейчас стоик. Весело живешь.
— Я, батя, незаметно живу, как учил Плутарх. Путешествую по своей душе.
— А мне кажется — по честолюбию. Сделай-ка лучше кофе.
Отец еще раз пробежался глазами по фразе, которую выделил Родион, и задумался. Всякий раз, наблюдая за сыном, Арсентию Павловичу приходилось упрекать себя в том, что с Родионом его сближают только книги. И самое неприятное, что он, в сущности, поощрял молчаливое презрение сына ко всему, где нечего было делать Сократу или Камю. Арсентий Павлович не мог обвинить себя в равнодушии к сыну, блестящая голова которого доставляла ему немало наслаждений и подогревала отцовское самолюбие. Независимый характер Родиона избавлял его от необходимости вмешиваться во внутреннюю жизнь сына, беспокоиться за его судьбу, что тоже требовало времени, а время кандидат философских наук Цветков ценил выше всего на свете. Родион всегда был при доме. По целым дням торчал он в кабинете или в своей маленькой мастерской, где пытался укрощать краски. Рисовал он недурно, даже ловко, но Арсентий Павлович находил его картины бесстрастными и «домашними». Свои оценки отец не имел привычки подслащивать, и это еще более разъединяло их. Легкоранимый Родион страдал не столько от суровости этих оценок, сколько от горького сознания, что отец прав. Материнские панегирики он не брал во внимание: ей просто хотелось сделать сыну приятное и хоть этим приблизить его к себе. Мнение отца ему было дороже. Но крутость этих мнений была полезна лишь уму: к сердцу всякий раз больно подплывала острая льдинка обиды. С матерью Родион виделся только за кухонным столом: днем у нее были репетиции, вечером — спектакли. Она была шумной и красивой, к жизни относилась бесцеремонно и поэтому в отличие от отца и как бы назло ему вовсе не дорожила временем. Родион любил наблюдать за ее быстрыми влажными глазами и порывистыми движениями, любил слушать ее голос, пропитанный властной и мягкой хрипотцой. Все добродетели сына мать ставила себе в заслугу и в компании после каждого слова Родиона обводила гостей победными глазами. Родион так привык к материнскому поклонению, что ее точка зрения стала уже неинтересной для него. Но чтобы не разочаровать мать и всегда поддерживать в ней это необходимое для него восхищение, он старался быть рядом с ней изящным и остроумным. Только поэтому он терпеливо сносил частое нашествие гостей, на фоне которых и для которых можно было выгодно лепить себя.