— Можешь поздравить! Зачетная книжка студента.
Да, это была зачетная книжка с Борькиной фотографией и крупной надписью: «Московский технологический институт пищевой промышленности. Механический факультет».
— Вот так! — сказал Борька, перехватывая мой взгляд. — Надо уметь!
— Что хорошо, то хорошо, — сказал я, не очень-то обрадованный, но с завистью: студент есть студент. — А почему в пищевой?
Борька ждал этого вопроса. Конечно ждал. И, молча посмаковав ответ, сказал:
— Все работы, Паша, хороши, люди всякие важны. Разве ты забыл рекомендации Владим Владимыча своим потомкам? — Он неторопливо положил зачетку в карман и добавил: — Чем, по-твоему, этот институт хуже МГУ? Пища — это же, как известно, энергия всего живого. И потом — бытие определяет сознание. Что же касается специальности, то и она вполне современная: автоматизация и комплексная механизация химико-технологических процессов. Чем не кибернетика?
В общем, Борька был прав. И я с грустью подумал о том, что, возможно, поторопился подать заявление в отдел кадров завода с просьбой принять учеником токаря в механический цех. Агитация отца сработала безотказно. «Не вешай носа, — говорил он мне, — не распускай нюни. Все к лучшему. На заводе научишься молоток держать, в армии — винтовку, глядишь — человек. А диплом — так это ведь только приложение к умной голове».
И правда, у нас в семье насчет службы в армии никогда не было дебатов. Это считалось само собой разумеющейся, неотъемлемой частью биографии. Первый класс, прием в пионеры, вступление в комсомол. Помнится, приехал я из райкома — только что вручили комсомольский билет, — вошел в дом, смотрю — на столе дымятся пироги. «Это по какому поводу?» — спрашиваю мать. «Как по какому? — изумилась она. — Тебя же в комсомол приняли!»
И вот тогда, на проводах в армию, сквозь материнские слезы я не мог не заметить в ее глазах радости и гордости: «Вырос сынок. Вот ведь дожила — в армию провожаю!» А отец, так тот, кажется, помолодел лет на десять. Весь вечер не выпускал из рук гармони и сам запевал все солдатские песни. А были среди них и такие, что мы сроду не слышали, — видно, держал их отец про запас, до заветного случая.
Гости долго не расходились. Уже к полуночи подвигались стрелки часов, когда подошел ко мне Борис и шепнул с загадочным видом:
— Выйди на минутку, ждут тебя.
Я сбежал с крыльца, и на меня пахнуло осенним садом — терпким ароматом яблоневой листвы и дымком погасших костров. За калиткой — я и не узнал сразу — стояла Лида Зотова, одноклассница.
— Ты чего? — спросил я громко и, наверное, очень грубо.
— Вот, — сказала она, — возьми сюрприз, — и протянула конверт. — Только с условием: откроешь, когда переоденут в форму.
Я положил конверт в карман, забыв поблагодарить.
Мы стояли молча минут пять, а может быть, полчаса. Светло-желтым вымытым плафоном висела луна. И тени падали так резко, что Лидин профиль казался нарисованным тушью. Он так и врезался в память — на фоне темной рябиновой ветки. Чем пристальнее вглядывался я в этот профиль, тем неузнаваемее становилось для меня ее лицо. А может быть, сейчас, в темноте, я разглядел в нем то, чего ни разу не видел днем.
— А нас вот в армию не берут, — сказала Лида.
Вот и все, что она сказала.
Рабочая наша Апрелевка уже спала крепким сном. Только электрички невидимо гремели по рельсам в ночи.
Дорожка света метнулась под ноги — это Борис, распахнув дверь, вышел к нам.
— Извини, Паш! — сказал он, зевая. — Мне завтра, то есть сегодня, вставать чуть свет. Зовут тебя посошок на дорожку выпить.
— Ну, до свидания, пойду я, — смутилась Лида и застучала каблучками вдоль палисадника.
Последним жал мне руку Борис.
— Пиши, — повторял он, — главное, пиши чаще. Письма разряжают нервы. Это я в хорошей книжке вычитал. Письмо написать — все равно что с другом поговорить. А кто тебе друг, если не я. Да, — спохватился он, — чуть не забыл, — и, порывшись в портфеле, вытащил пакет. — Держи! Финский почтовый набор. Хватит на целых полгода — и бумага в линеечку.
Уже укладываясь спать, я вспомнил про Лидин сюрприз и вскрыл конверт. В нем оказался другой, поменьше.
«Как не стыдно! — прочитал я. — Ведь просила же открыть, когда переоденут в форму. Так и знала, что не удержишься. Целую, Лида».
…Вечер будто вчерашний, а я уже не на Апрелевской улице, а в кубрике. Интересно, где в эту минуту Борис?
«Борька, дружище, привет!
Извини за долгое молчание, но о чем было писать? О том, как перед назначением на корабль занимался строевой подготовкой? Представляешь, учились заново ходить.
«То, — говорит мичман, — чему вас мама научила, когда вам было по десять-одиннадцать месяцев, забудьте. Выше ножку! Шагом марш!» И вот мы маршировали с утра до вечера. «Разом-кнись!» «Сом-кнись!» Правда, занятия по специальности давали кое-какую отдушину. Тут начинал вспоминать, что ты все-таки мыслящая личность и не зря долбал физику и логарифмы. Но это — как солнце среди обложного дождя. В остальном же от подъема до отбоя как белка в колесе — бежишь, бежишь, а все на одном месте.
Сильно я надеялся на изменения, когда попаду на корабль. Ладно, думаю, выдюжу, зато потом «соленый ветер в грудь, счастливый путь!». Но вот я на корабле, и опять почти все то же. И тут от швабры не убежал.
Командир корабля — ничего особенного. Не отважный капитан, не объездил много стран. Была у меня с ним встреча. Странный какой-то. Цветы в каюте. Представляешь, в двух котлах — их здесь называют лагунами — охапки живых астр.
Ох и удивился он, когда узнал, что я с пятьдесят четвертого года рождения! А что тут позорного? Да, с пятьдесят четвертого. Не мы с тобой виноваты, что все эпохальные события состоялись или до нашего появления на свет, или застали нас в младенческом возрасте.
Мы родились через девять лет после Победы. И о войне знаем только по книгам и фильмам. А даты гражданской войны нам давались с таким же трудом, как войны из истории Древнего Рима. Мы учились всего лишь в четвертом классе, когда в космос пробился первый человек нашей планеты — Юрий Гагарин. «Да, ничего не поделаешь, — сказал мне командир, — эпоха шьется на вырост…»
Как это прикажешь понимать? Быть может, он примерил мой возраст к своему и увидел, какой я салажонок? Но ведь и они — не Нахимовы и не Ушаковы. И жизнь их — простая проза: в дозор — из дозора. Попахал море, поел — и спать. А служба идет.
Какая уж тут романтика! Здесь даже моря-то по-настоящему не видят. Сплошные приборки, прокручивания механизмов и политзанятия.
По-честному, Борька, завидую я тебе. Институт, науки!
Мне же остается ждать, пока пройдут эти годы. Правильно говорится: «Красиво море с берега, а корабль — на картинке». Сам лучше пиши мне почаще. Знаешь, как дорога здесь каждая весточка.
Привет всем знакомым, кого встретишь, обнимаю. Твой Павел».
Я полез в рундук за конвертом и наткнулся на карманный календарик, заложенный между страниц книги. Медленно и тщательно, растягивая удовольствие, я не перекрестил, а заштриховал на календарике первый свой корабельный день, благо компот был давно выпит. Но заштрихованных клеток оставалось столько, что и считать-то их было бы бессмысленно.
2
После отбоя я лежал на койке и, ворочаясь с боку на бок, ощущал под собой похрустывание пробкового матраца. Конопатый парень-гармонист уже безмятежно посапывал на соседней койке. За стальной переборкой шуршала волна, будто в дверь царапалась кошка. На меня немигающим оком тревожно смотрела синяя лампочка дежурного света.
Нет сна крепче матросского и нет его беспокойнее. После вахты лежишь на койке, как в невесомости. И вот уже словно тяжелеют, слипаются веки, ты куда-то покатился, связанный усталостью по рукам и ногам. Но чу! С той самой секунды, когда ты переходишь границу между явью и сном, в тебе начинает тикать невидимый будильник. «Тик-тик» — через четыре часа опять на вахту. «Тик-тик» — а может быть, раньше? Стрелку звонка этого невидимого будильника устанавливает чувство, которое незнакомо тем, кто не служил в армии. Я назвал бы это чувство постоянным ожиданием тревоги. Ее ждешь даже тогда, когда спишь.