Вольная неделя
Набрал Заблоцкий сто пятьдесят мужиков. В невесты к сибирским землепашцам собирались пока что две женщины.
Заблоцкий выдал будущим казакам малость денег и отпустил гулять неделю. Со стрелецкой головой сговорились — на пьянство прощальное смотреть сквозь пальцы.
И «сибиряки» подрались со стрельцами. Пятидесятник[41] Афонька Чесноков по привычке гаркнул в кабаке на голь перекатную. Другой раз сникли бы, а тут вдруг ответствовал один так заковыристо, что Афонька подавился пивом и в ярости пустил в него тяжёлую кружку. Тот хрястнул пятидесятника ладонью по толстой шее.
Стрельцы бросились на помощь к начальству. Братва очень этому обрадовалась и вынесла их из кабака на проворных своих ногах.
Стрельцы кликнули своих и погнали братву по Гулящей улице в крепость. По исконной привычке та пошла было врассыпную, но явился из-под земли Митяй… Он взял двумя руками двух стрельцов и бросил в зелёную воду рва, потом взял ещё двух и опять бросил. Тут ему неосторожно угодили в лоб, и он сильно обиделся. Не стал больше бросать стрельцов в воду, а стал больно бить их. И так больно, что они побежали, а братва подхватила Митяя под руки и увела в отвоёванный кабак. Никто гулящих больше не трогал, потому что воевода послал к Афоньке Чеснокову приказного человека и велел унять своих, ибо тому, кто идёт волей в Сибирь, разрешается на Руси пить и песни петь сколько хочешь.
А Митяя Заблоцкий всё-таки не взял с собой. Дал ему рубль и велел ума набираться.
— Ладно, — согласился Митяй. — Я ещё вас догоню.
Из Великого Устюга
Провожали «сибиряков» всем городом. Служили молебен в церкви Николая Чудотворца Гостенского. Казаки были одеты в дорожное платье, а горожане — в праздничное.
У причалов на серых волнах Сухоны покачивались дремотно большие ладьи.
Кончилась служба, повалил из церкви народ к пристани. Торжественно ударили колокола, чтобы в далёких землях сибирских помнилось землепроходцам домашнее свежее утро, жёлтый ветер над Сухоной, между порывами ласковое прикосновение солнца, чтобы помнилось им: провожали празднично, с надеждой на долгую жизнь, на весёлое богатое возвращение.
Поплыли ладьи. Стояли в ладьях герои, великие мореплаватели, покорители народов, гор, вечной зимы, стояли парни, ушедшие за соболем, а случаем и за вечным почётом, вечной памятью, благодарностью и не увядающим в веках удивлением. Пошли, пошли люди вслед за медлительными ладьями, пошли за город по высокому берегу и все обиды простили тем, кто не убоялся полунощной холодной и неведомой страны, и полюбили всех, и запомнили всех, чтобы о самых удачливых рассказать внукам. И женщин простили, и пожалели, и возгордились смелостью их. Стояли они вдвоём, обнявшись, взмахивая робко платочками.
Землепроходцы были без шапок. В звезду свою верили. Но и знать знали — редкому из них выпадет счастье вернуться на этот обрывистый берег, лбом в святом трепетном поклоне коснуться зелёной земли, поцеловать её, жёсткую, и — кто знает — может, никому не суждено успокоиться под её большими замечтавшимися берёзами.
До реки Юга не надевали шапок, а там пошли Двиной и — конец празднику. Начался долгий поход, началась казачья жизнь: с ладьи — на коня, с коня на коч[42], коч о камни — вдрызг и пешком неведомо куда, неведомо где, с верой в землю, ради которой живота отцы не щадили, да и дети не щадят.
За Камень
В Верхотурье[43] Бориса Заблоцкого встретили неласково.
Местное начальство засиделось, охамело на взятках. Заблоцкий был для них зряшный человек, без денег, без товара да ещё гонимый.
В те поры Верхотурье славилось. Каждый год проходило здесь за Камень человек по тысяче, по две, с товарами на шестьдесят, а то и на сто тысяч дорогих московских рублей.
Борис остановился в избе одинокого старика вместе с Семёном. В первый же день, пока Заблоцкий ходил по начальству, сделали его вещам тайный осмотр. Так ловко, что по всей избе раскидали нехитрое барахлишко.
Глянул на это Борис, от ярости ногами затопал. Кинулся было к начальству, а Семён его задержал.
Заблоцкий успокоился, но к воеводе пошёл всё-таки. Тот ему сказал не таясь:
— Велено было, вот и смотрели. И не шебуршись, а то и от своей власти добавлю. Иди! Заслужишь у государя прощение, тогда ходи себе козырем, а пока — молчи уж!
До самого отъезда из Верхотурья не выходил Заблоцкий из дома. Лежал, в потолок смотрел.
Триста лет назад в сказании о стране сибирской дьяк Савва написал: «Сия убо страна полунощная; стоит же от России царствующего града Москвы во многих расстояний, яко до трию тысящ поприщ суть. Межи сих же государств российского и сибирские страны земли — облежит Камень, превысочайший зело, яко досязати верхом и холмом до облак небесных… Из сего же Камени реки многие истекоша, овие поидоша к российскому царству, овии же в сибирскую землю. И быть реки пространны и прекрасны зело, в них же воды сладчайшие и рыбы различныя многие».
Прошёл Заблоцкий тот великий Камень — Урал.
Долгий был путь, а Заблоцкий после Верхотурья не отходил сердцем, злой стал, драчливый, молчал.
В степях воевали с отрядами мунгальского Цысанхана[44].
Наскочила было татарва, да обожглась, думали, купцы, а напоролись на казаков. Кого из них постреляли, кто ушёл, а одного татарина в плен взяли.
Заблоцкий велел накормить его и не обижать.
Ночью Дежнёва осторожно тронули за плечо. Он проснулся. Над ним склонился Заблоцкий, прижал палец к губам — тихо! Поманил за собой.
Они ушли в степь, подальше от бивака. Заблоцкий шёл впереди. Наконец он остановился. Семён ждал, что будет дальше. Заблоцкий положил ему руки на плечи, посмотрел в глаза. И вдруг встал на колени.
— Не перед тобой винюсь, перед всей русской землёй, перед всем народом. Коль можешь, и сам прости меня, грешного.
Догадка шевельнулась в душе у Семёна. И Заблоцкий понял, что догадался Семён.
— Да. Ухожу. В Москве — тюрьма. В Верхотурье — досмотр. А в Сибири — и кнутом прибьют. Хотелось когда-то в немецкие страны, ума-разума поднабраться — не судьба. В таинственный Китай попробую уйти. Страна древняя, мудрая, может быть, там для России нашей пользу сумею принести. Осудишь, Семён?
— Нет. Если нет места дома, где-нибудь всё равно пустует твоё.
— Спасибо! Просьба к тебе. Возьми это письмо. Случится, будешь в Москве, передай сестре моей, Марии Романовне. Почтой не шли, не дойдёт.
— Да когда ж я в Москве-то буду?
— Может, и будешь когда. Мне-то ведь пути заказаны навечно.
Взял письмо Семён, положил на грудь.
Заплакали.
Сели на землю. Семён поднялся первым.
— Пора небось?
— Пора.
Заблоцкий тихо свистнул. Из недалёких кустов вывел человек двух лошадей. Семён угадал в нём татарина.
— С ним уходишь?
— Дорогу укажет. Прощай.
Обнялись трижды. Трижды поцеловались.
— Обмотай тряпками копыта, — сказал Семён.
— Сделано уже. Татарин толковый. Прощай, Семён.
— Прощай! Подожди ехать, дай мне в лагерь уйти.
Семён быстро пошёл. Лёг и долго вслушивался в степь. Так ничего и не услышал.
Люди, которых не понять
Всходило солнце, когда Борис добрался до Цысанхана. Молодой старик — борода седая, а лицо румяное, как у юноши, — привёл Бориса в главный шатёр.
Цысанхан возлежал на огромных подушках, а его великолепный живот подпирала золочёная скамеечка. Цысанхан смотрел на Бориса блестящими чёрными глазами и молчал.
41
Пятидесятник — стрелецкий чин.
42
Коч — судно, на котором плавали северные русские мореходы.
43
Верхотурье — город в Зауралье, в верховьях реки Туры; основан в 1598 году. На протяжении всего XVII века и отчасти в XVIII веке являлся главными воротами в Сибирь. Здесь находилась таможня, где производился досмотр провозимых товаров и взималась пошлина. Другими путями, в объезд Верхотурской таможни ездить в Сибирь и из Сибири запрещалось.
44
Цысанхан (Цеценхан) — правитель фактически независимого ханства в Северной Монголии, основатель династии цеценханов — Шолой цецен-хан (1577—1652 гг.).