Она не замечала, что на студии идёт бой за «поправку к сценарию» — так взрослые люди называли выздоровление Гедры. Арунас ходил всклокоченный, как боевой петушок, и клочья бороды воинственно торчали в разные стороны. У автора поднялось давление, и он тайком глотал лекарства, похожие на конфетки. Оператор ругался по каждому поводу и совсем замучил своего главного козла отпущения — ассистента. Бои вспыхивали в разных местах: в коридорах, павильонах, буфете, кабинетах.
Решающий бой происходил в кабинете директора.
— Сценарий утверждён. Берёте на себя ответственность — снимайте по-своему, — сказал директор.
И тут с места встал невысокий черноволосый человек в очках — редактор Хановичус.
— Я возражаю, — сказал он. — Она должна погибнуть, в этом драматический пафос фильма. Зритель не простит нам…
— Мы попросим у зрителя прощения, — сухо сказал Арунас, выпуская из рук бороду, отчего она взметнулась вверх.
— У каждого будете просить прощения? Или через одного? — съязвил Хановичус, снимая очки. Без очков он стал похожим на енота.
— У каждого, — не сдавался режиссёр. — Каждый, кто увидит картину, поймёт нас.
— А я никак не пойму беспринципности автора! — не отступал Хановичус. — Как легко вы отказываетесь от своего выстраданного сюжета!
— Трудно отказываюсь, — мрачно сказал автор, — но вижу в этом большой смысл. Речь идёт о добре…
— Добро! — Енот поднял мордочку и блеснул белыми зубами. — Фильм — дело государственное! Он стоит триста тысяч!
— У нас добро — тоже дело государственное, товарищ Хановичус! — вмешался в спор Арунас и с таким ожесточением вцепился в свою бороду, словно это была шевелюра его противника.
И тут заговорил директор:
— Подумайте ещё раз, товарищи! Взвесьте объективно все «за» и «против».
Хановичус надел очки и перестал быть похожим на енота.
— Редактора вы не слушаетесь, а каприз девчонки…
Арунас не дал ему договорить:
— Каприз девчонки! Да знаете ли вы, что дети в кино не играют, а живут. Это не каприз, а судьба.
— Громкие слова, — пробурчал редактор.
Арунас побледнел.
— Вы когда-нибудь видели страдания людей? — спросил он, обращаясь к Хановичусу. — Например, во время войны?
— Во время войны я был мальчиком, — невозмутимо ответил редактор.
— Я тоже был мальчиком. Но я видел фашистов. Я видел, как они жгли наши дома, как в нашем городке заставляли людей чистить тротуары… зубными щётками… Потом я видел, их везли на расстрел. Я помню их лица. Они ехали на фурах…
— Какое отношение это имеет к делу? — не поднимая глаз, спросил Хановичус.
— Я знаю разницу между капризом девчонки и страданиями человека, — сказал Арунас и подошёл к роялю. — Разрешите, я сыграю, — спросил он директора. — То, что я сыграю, относится к делу.
Директор развёл руками. Арунас открыл крышку рояля. Потёр ладони о брюки, чтобы согреть, и заиграл. И все заметили, что играет он одной левой рукой. Только левой. Всю пьесу левой рукой. В зале притихли, не понимая, что означало это необычное выступление режиссёра.
Автор сидел, закрыв лицо руками.
Неожиданно дверь отворилась, и в кабинет вошла Инга. Никто её не звал, никто не ждал. Она шла мимо и услышала знакомую музыку. Её играл Арунас во время первого знакомства. Эта музыка была грустной и тревожной. Она звучала не как жалоба, а как призыв друзей: быть рядом, не отступать, держаться. Её исполняли только левой рукой, словно правая была занята: сжимала рукоятку оружия.
Инга услышала музыку-призыв. Вошла. Арунас не сразу заметил девочку. А когда заметил, перестал играть.
— Что ты, Инга? — спросил он.
— Почему ты опять играешь одной рукой? У тебя другая устала?
— Устала, — сказал Арунас.
— У Гедриной мамы обе руки были заняты на войне. Она перевязывала раненых. А для винтовки не хватало рук.
Они разговаривали так, словно в кабинете никого не было. Все молчали. Все боялись нарушить беседу Инги и Арунаса.
— У санитаров нет брони. Только белый халат. А пуля не разбирает, кто солдат, кто санитар.
— Пуля не разбирает. Люди должны разбирать, — сказал Арунас и вдруг встал, закрыл крышку рояля и, обращаясь ко всем присутствующим, сказал:
— Во время первой мировой войны знаменитому австрийскому пианисту Витгенштейну оторвало правую руку. Он был солдатом. И тогда другой солдат, композитор Равель, специально написал концерт для левой руки. Может быть, это тоже называется беспринципностью? Между прочим, Равель вскоре умер от военных ран… Разные бывают капризы. Пойдём, Инга.
Арунас положил руку на плечо маленькой артистке, и они направились к двери.
— Снимайте по-своему, — устало сказал директор и пошёл следом за ними.
«Я здесь, мамите, ты слышишь меня? Я говорю с тобой молча, но ты должна слышать меня… Я знаю, что ты лежишь и не можешь подняться, чтобы подойти к окну… Но ты должна чувствовать, что я с тобой рядом. Я же чувствовала, когда мне было больно. Всё время чувствовала, что ты рядом. Ты только не беспокойся за меня. Я одета тепло. У меня на ногах носки, которые бабушка прислала из деревни. И свитер, который ты сама связала для меня. Правда, он немного мал, я выросла… Но он греет. Он тёплый, как твоё плечо… У меня немного пощипывает нос. Вот бы уткнуться носом в твоё плечо… Но ничего, я подожду, когда ты поправишься. И мой нос подождёт, потерпит. Главное, чтобы ты поправилась. Чтобы ты была!..»
Инга не замечала софитов, не замечала любопытных, которые всегда собираются в местах киносъёмок. Их никакой мороз не разгонит. И милиции с ними одно мучение.
— Граждане, пройдите! Вы мешаете съёмкам!
— А какой фильм снимается?
— Выйдет на экран — узнаете.
— А Банионис снимается?.. Кто режиссёр? Вон тот, бородатый?
Перекрывая все голоса, в мегафон звучал усиленный в пять раз голос помрежа:
— Гражданка в белой шубе, выйдите из кадра!
Перепуганная гражданка отскочила в сторону: может быть,
этот «кадр» под током?
Нет! Инга не видела и не слышала всего, что происходило на улице перед зданием больницы. Ей казалось, что Гедра на самом деле лежит в тихой, пахнущей лекарствами палате и оттого, что она, Инга, ходит под окнами, ей легче… Какое это прекрасное чувство — знать, что близкий тебе человек рядом. Пусть даже в больнице, но он есть. Есть! Есть!
Девочке не мешала обычная суета, из которой складывается строгий порядок съёмок. Она механически делала то, что ей говорил Арунас. Начинала свой проход сначала. Снова поднимала глаза. Снова пальцем от угла отсчитывала окна, чтобы найти нужное. Снимали они дубли второй, третий. Начинали сначала. Но внутри у Инги ничего не прерывалось. Её прекрасная жизнь вдвоём с мамой продолжалась. И девочка своим удивительным чувством проникала сквозь каменные стены, сквозь время, подчиняя себе реальную жизнь.
Поглощённая своими переживаниями, Инга не заметила в толпе любопытных отца. Его мешковатое пальто и съехавший набок треух затерялись среди других пальто и шапок. Зажатый костистым стариком и девушкой, поминутно встававшей на носочки, чтобы лучше видеть, отец наблюдал за Ингой. Что происходит сейчас с дочерью? Как она очутилась здесь? Почему волнующее напряжение застыло в её глазах? А ведь когда-то он замечал у неё именно такое выражение лица! Ах да, это было ещё тогда… Инга ждала у окна, а мама не возвращалась: она часто задерживалась по службе. Девочка всматривалась в даль, стараясь как можно раньше заметить маму. Вот тогда у неё были вот так же расширены глаза, а лицо затаило в себе предчувствие встречи… Почему всё это вернулось к дочери, а к нему не возвращается?
Старик толкал его локтем. Девушка-коротышка прыгала перед глазами. А он стоял, теряясь в догадках, большой и беспомощный.
Потом он ушёл, чтобы не попасться на глаза дочери.
Ещё в толпе была старая женщина со строгими серыми глазами. Она стояла, опираясь на палку, и внимательно наблюдала за Ингой. У неё, наверное, болела нога — осколочное ранение в голень, — и она старалась посильнее опереться на палку, и пряди седых волос выбивались из-под платка и касались острых скул. О чём думала фронтовая санитарка, неотрывно глядя на девочку? Может быть, хотела помочь ей, как помогала людям на поле боя? А может быть, Инга напоминала ей маленькую Гедру?..