Печальные строки звучали праздничной одой. Еще бы: трагедия Ниобы принесет ему славу!
Он начал работать с легким сердцем, стараясь возможно больше приблизиться к Овидию; в «Метаморфозах» была чарующая стройность повествования, действие разворачивалось с такой логической наглядностью, что Давид все время чувствовал — ему недостает классической ясности. Ничто более не омрачало настроения художника; работа близилась к концу. Луи рассчитал, что успеет спокойно кончить ее в срок. Он писал и переписывал, но однажды заметил, что живопись слегка потемнела; через несколько дней с полной очевидностью убедился: краски сильно потускнели. Вьен не раз предостерегал от работы по непросохшему красочному слою. Пренебрежение этим простейшим законом дало себя знать. Но, впрочем, рисунок и компоновка удовлетворили Давида. Товарищи и профессора его хвалили. Картину покрыли лаком, оправили в красивую раму и выставили для публичного обозрения. Даже соперники не сомневались в победе Луи.
В день, когда члены жюри снова собрались перед работами конкурентов, к Давиду, нервно расхаживавшему по коридору, подошел его товарищ Жонбер. Он рассказал, что все, кажется, решено: присуждаются сразу две первые премии — Давиду и ему, Жонберу.
В исключительных случаях дозволялось присуждение двух Больших Римских премий. Вьен подтвердил: да, дело обстоит именно так — осталось ждать только окончательного голосования, а это формальность.
Через два часа были оглашены имена двух победителей: Жонбер и Лемонье.
Это было настолько неожиданно и странно, настолько нелепо, что Луи подумал: «Секретарь перепутал фамилии…» Сознание отказывалось воспринимать столь явную и чудовищную несправедливость. Разговоры и сочувственные взгляды товарищей убедили его в реальности происходящего.
Давид повернулся и пошел прочь. К горлу подступали мальчишеские слезы, в голове крутилась одна мысль: «Все кончено». Вспомнилась строчка из «Метаморфоз»: «О, как Ниоба теперь отличалась от прежней Ниобы… А теперь ее враг пожалел бы…» Думал ли он, что слова Овидия будут так приложимы к нему? Это была последняя вспышка иронии в душе Жака Луи Давида. Он погрузился в беспросветное, отчаяние. Откуда можно ждать справедливости? Больше он не даст им возможности унижать его. Над ним достаточно посмеялись всякие бездарности вроде надутого аристократишки Сюве или совершенно незначительного Лемонье. Давид твердо решил не выдавать своих мыслей: придет час, когда они все узнают. Но будет поздно!
Он зашел к Седену и довольно спокойно рассказал о своей неудаче. У Седена сидел Бюрон.
— Слушай, мальчик, — сказал он своим скрипучим голосом, — ты, наверное, чертовски огорчен. Сегодня вечером я еду в наш деревенский домик. Поедем со мной. К ужину есть паштет из гусиной печенки и отличный байонский окорок, а в погребе найдется бургундское времен регентства. Ты разгонишь свою печаль, как подобает мужчине!
— Спасибо, дядя, — ответил Луи, как ему показалось, совершенно бесстрастно. — Я поужинаю дома. Если разрешите, я приеду к вам в другой раз.
Войдя в свою комнату, он запер дверь двумя поворотами ключа. Стащил парик, бросил его на камин. Как был в парадном кафтане, вытянулся на кровати, закрыл глаза. На что надеяться? Лучше сразу положить конец страданиям. Он так и будет лежать один, никто не узнает о его страшном замысле, ничье сердце не сожмется от жалости! С этой минуты он не станет ничего есть и тихо угаснет от голода и горя.
Есть Луи не хотелось, решение показалось легковыполнимым, он заснул.
Утром Давид не стал завтракать. Чтобы не вызывать подозрений, заглянул к Седену, поговорил с ним о каких-то пустяках. К вечеру снова уединился. За весь день ничего не ел.
Потом он перестал выходить, лежал на кровати полуодетый. В голове вяло шевелились приятные, грустные мысли. Скоро конец. Тогда задумаются о том, каким живописцем мог стать Давид: Глаза медленно блуждали по комнате: кипы рисунков — сколько труда пропало зря, скрипка — он так и не выучил эту очаровательную сонату Леклера… Под ложечкой посасывало, есть хотелось мучительно.
Второй день голодовки шел к концу.
На третий день Луи проснулся совершенно разбитый. Рот пересох, голова кружилась. Он не поднимался с постели. Стены комнаты лениво плыли перед глазами, кровать качалась. Мыслями Давида владела байонская ветчина; как опрометчиво он от нее отказался! Потом воображение нарисовало ему жареного зайца. Еще через час он стал думать о предметах более примитивных, например о рогаликах, которым^ торговал неопрятный разносчик у Нового моста. Нелегко умирать!
К полудню ему стало по-настоящему худо. В мозгу звенело, есть уже не хотелось. Иногда сознание прояснялось, он начинал себя жалеть и думать о своей жизни, такой короткой и такой несчастливой. Наконец им овладело спокойное оцепенение. Наверное, приближается его последний час. В дверь сильно стучали.
— Луи, ты сошел с ума, почему ты не отвечаешь?
Это был голос Седена.
— Мне сказали — ты уже два дня не выходишь. Что ты задумал?
В ответ Луи жалобно вздохнул. Его опять мучил голод. Но он стойко молчал. Седен постучал еще раз, пробормотал что-то под нос и ушел.
Прошло примерно три четверти часа, и в дверь снова постучали. Луи услышал голос Седена:
— Слушай ты, юный безумец! Я привел с собою моего друга м-сье Дуайена (это был живописец, один из членов жюри), и если ты решил уморить себя до смерти, то по крайней мере узнай сначала, что думают о тебе умные люди. Будет что вспоминать на том свете!
— Мой милый Давид, — Дуайен, видимо, был действительно взволнован, в голосе его звучало неподдельное сочувствие, — что с вами? Седен рассказал мне о вашем намерении, в нем нет никакого смысла, мой друг. Когда напишешь такую картину, следует почитать себя счастливей тех, кто одержал над вами верх. Они охотно поменялись бы с вами.
Давид очень проголодался: ему было плохо, тоскливо и страшно. Услышав слова Дуайена, он безумно захотел выйти из этой ужасной комнаты. Ну, конечно же, он сумасшедший! Надо немедленно встать… Давид сполз с кровати и сел на пол. Идти он не мог. И тогда он пополз на четвереньках, задыхаясь и шмыгая носом, думая только о том, как бы не потерять сознания.
Когда дверь открылась, Седен и Дуайен увидели сидящего на полу живописца Давида, истерзанного и бледного. Его усадили на стул. И два знаменитых господина — что делает простая человеческая жалость с сердцами академиков! — стали приводить его в пристойный вид. Седен натягивал Давиду чулки, Дуайен придерживал его за плечи. Потом его отвели в комнату Седена и накормили ужином. Там не было ни байонской ветчины, ни рогаликов с Нового моста, но Давиду было все равно. И никогда в жизни, даже вкушая самые утонченные яства в императорском дворце, Луи не ел с таким аппетитом.
V
Академическая карьера Луи решительно не удавалась. Но и Бюрон, и Демезон, и Седен были достаточно искушенными людьми, чтобы знать цену мнению официального жюри. Не сомневаясь в способностях молодого живописца, они были озабочены поисками достойного выхода из создавшегося неприятного положения.
Правда, Давид и слышать не хотел об отказе от Римской премии. Юноша был упрям: если уж он согласился жить, то только для того, чтобы завоевать проклятую премию. Но до нового конкурса оставался целый год, и он был не прочь заняться каким-нибудь полезным делом.
Как раз в это время архитектор Леду закончил постройку отеля на улице Шоссе д'Антен для мадемуазель Мари Мадлен Гимар, прославленной танцовщицы Королевской оперы. Живописец Фрагонар со своими учениками приступил к росписи комнат и зал. Но юные помощники Фрагонара дерзнули слегка подшутить над гордой и капризной хозяйкой. Фрагонар потерял выгодный заказ, а роспись особняка осталась незавершенной. Седен знал весь Париж и в особенности Париж театральный, с мадемуазель Гимар он был знаком еще в те годы, когда она танцевала в кордебалете Комеди Франсез. Он рекомендовал ей Давида в качестве художника, способного окончить роспись отеля.