Как шел процесс создания первых его театральных композиций? Писал ли он конкретные сцены конкретных спектаклей, фантазировал ли на основе виденного или просто все выдумывал, составляя из осколков реальных театральных впечатлений свой собственный театр? Ведь что любопытно: в его картинах, связанных так или иначе с миром театра, нет ни абсолютно живого «нетеатрального» пейзажа, но нет и откровенных декораций — кулис, задника и прочих сценических атрибутов. Реальная природа озарена блеском театральных огней и устроена наподобие сцены, а сцена и люди на ней — это какое-то воспоминание о спектакле, возникшее на фоне естественной природы… Странные вещи суждено писать юному ученику Клода Жилло.
К сожалению, мы не знаем точных дат. Существующие датировки предположительны и почти недоказуемы, о них все еще ведутся споры, и предлагаемые аргументы чаще зыбки, чем убедительны. Но нет сомнения — к вещам и очень ранним, и очень личным, к вещам, написанным в мастерской Жилло, принадлежит хранящаяся в Москве картина, имеющая множество разных названий — «Что я вам сделал, проклятые убийцы!», «Сатира на врачей» и другие, что совершенно несущественно, поскольку сам Ватто своим картинам названий не давал — их обычно придумывали граверы и коллекционеры много времени спустя.
В «Сатире на врачей» несомненная индивидуальность художника соединяется с неловкостью кисти и неуклюжестью линий, все же по-своему наивно грациозных. Сцена ли это из реального спектакля, воспоминания о разных сценах, слившихся в одно концентрированное впечатление, или одна из тех, столь характерных для большинства работ Ватто, картин, где реальность сливается с театром, а театр с реальностью? Но самое главное — это одна из тех вещей, которые так бесконечно интересны для историка, поскольку в них видна еще неуверенная, но мужающая рука, видно, как нащупывает свое видение и реализацию этого видения художник, где он еще неуверен, где следует существующим банальным приемам, где пишет с отвагой отмеченного судьбою артиста. И в отличие от будущих военных — серьезных и печальных сцен, здесь, при всем видимом комизме, есть некий второй эмоциональный план, который в военных картинах вовсе исчезнет.
В сущности, это забавно изображенная сценка, парад-алле лекарей, наступающих со страшными своими инструментами на перепуганного больного. Множество впечатлений — от театрализованных выступлений продающих всякого рода панацеи ярмарочных шарлатанов до бродячих балаганов и мольеровских спектаклей во Французском театре — давали Ватто пищу для наблюдений и материал для набросков. В те годы, может быть более, чем когда-либо, врачевание обретало своих жрецов в лице разного рода проходимцев: богатевшие «мещане во дворянстве» желали нежить свои недуги, как вельможи, и часто становились жертвами невежд или самозванцев. Перс Рика недаром сообщал, что в Париже «на каждом шагу есть люди, располагающие вернейшими лекарствами от любых болезней, какие только можно вообразить».
Но, изображая смешное, Ватто не смеется. Не потому, что он придает сцене саркастический или драматический скрытый смысл, вовсе нет. Просто разыгрываемый фарс занимает его меньше, чем колористическая атмосфера реального уголка природы или сцены, чем нежно подсвеченные заходящим солнцем (или театральными огнями) деревья и кусты, тускло-бирюзовое небо (или красиво написанный задник), чем продуманная череда оттенков в костюмах персонажей — ржаво-красных, оливковых, золотистых. Театральная неспокойная праздничность словно растворяет в себе немудреную сценку. На смешное зрелище смотрит внимательный наблюдатель, он тщательно фиксирует то, что видит, но и глаза его, и мысли заняты иным, он думает о своем, своим любуется, оставляя даже в этой немудреной картине неспокойное ощущение того, что в одном и том же можно увидеть разное — как посмотреть!
Автор должен все же признаться, что эмоциональная сложность «Сатиры на врачей», наверное, не была бы им, как и многими другими, замечена, ежели бы множество более поздних, еще не написанных Ватто картин не были бы уже нам известны. Мы видим «Сатиру на врачей» в их отраженном свете, мы пристрастны, мы знаем, что искать и потому находим. Особого греха в этом нет, если не увлекаться чрезмерно впредь перенесением поздних достоинств художника и на ранние его работы.
Но все же уже здесь можно заметить, что Ватто присуща изначальная застенчивость, он до смерти боится быть настойчивым в утверждении как смешного, так и печального, предоставляя самим зрителям выбирать в многозначном настроении картины то, что больше занимает его, зрителя, взгляд.
Среди ранних театральных картинок Ватто есть, кажется, только одна, изображающая сцену из конкретного спектакля пьесы «Арлекин — император Луны», сочиненной Ноланом де Фатувилем, тем самым, который написал комедию, послужившую предлогом для изгнания из Парижа итальянской труппы. И надо признаться, что эта картина не слишком удалась, хотя сумрачное напряжение красок, маскарадная живописность костюмов придают ей известную таинственность. Но фигуры дурно нарисованы, даже ослик, запряженный в повозку Арлекина, выглядит каким-то игрушечным. Нет, художник еще только начинает находить себя.
В нашем относительно пространном описании жизни Антуана Ватто есть и будет немало мест, где пока могут существовать либо откровенные паузы, либо неясные и отважные домыслы. Уже говорилось, что неизвестно, сколько пробыл у Жилло Ватто. Был ли конкретный повод для разлада, часто ли работал он самостоятельно, или немногими известными нам картинами исчерпывается все, что успел он написать в ателье Жилло? Опять-таки, праздные вопросы. Атмосфера, окружавшая юного художника, порой кажется осязаемее, чем он сам и его жизнь: спектакли, выставки, ярмарки, дворцовые сплетни, политические события — для того, чтобы вообразить себе все это с относительной конкретностью, есть немало сведений, все это почти реально. А где-то в тени известных событий растаяли несколько лет жизни. Мариэтт, Спуд, Жилло, театры, салоны. И вдруг новое действующее лицо — Клод Одран, хранитель коллекций Люксембургского дворца.
ГЛАВА V
Здесь вновь вопрос: кто кого выбрал? Их знакомство, вероятно, состоялось в пору бытности Ватто у Жилло. Один из братьев Одрана делал с картин Жилло гравюры. Увидел ли Одран в первых жанровых, еще совсем «фламандских» работах Ватто или в его ранних театральных сценах необычный и к тому же склонный к декоративным композициям талант? Почувствовал ли Ватто в стареющем мастере, работавшем в свое время для самого Версаля, в этом умелом декораторе, искуснике и знатоке, но вовсе не таком уж знаменитом художнике нечто для себя ценное? Несомненно, Клод Одран, потомок целого рода художников, обладал профессиональной культурой, вкусом, говорят, и добрым нравом. Может быть, это и прельстило Ватто? Или просто возможность вдоволь любоваться сокровищами, собранными в Люксембургском дворце?
Все эти вопросы остаются без ответа. Очевидно лишь то, что году в 1707-м или 1708-м — о времени можно лишь строить догадки — Антуан Ватто становится отчасти помощником, отчасти учеником Одрана. И вот влюбленный в театр художник начал под руководством нового учителя изучать и изобретать орнаменты и сочинять феерические сцены для стенных росписей. Что увлекло его в этом новом для него деле?
Не следует ли искать ответ в самой личности Ватто, решительно неспособного к постоянству и всегда бежавшего от других в надежде убежать от самого себя? Биографы удовлетворяются констатацией факта: «от Жилло Ватто перешел к Одрану». Надо было бы добавить — и к Рубенсу.
…Люксембургский или, как его называли, Орлеанский дворец был построен архитектором де Броссом для бабки Людовика XIV, итальянки Марии Медичи, в стиле любезного ее сердцу тосканского зодчества. Двадцать четыре огромные картины были заказаны знаменитому фламандскому живописцу Рубенсу, чтобы все замечательные деяния королевы навсегда остались на холстах. Королеве не пришлось долго наслаждаться шедеврами Рубенса: не преуспев в интригах против собственного сына, она вынуждена была отправиться в изгнание. Потом дворец был отдан герцогу Орлеанскому — «Месье», который его не любил. А после смерти герцога дворец стал хранилищем картин и редкостей, шпалер, мебели и прочих сокровищ, не почитавшихся достойными Версаля.