Винсенто Бласко Ибаньес. Обнаженная Маха
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
І
Около одиннадцати часов утра Мариано Реновалес подошел к музею Прадо{1}, в котором не был уже несколько лет. Знаменитого художника не привлекали почившие мастера: конечно, они достойны самого высокого уважения и всегда интересно, приоткрывая величавый саван столетий, видеть их творения, но сейчас искусство развивается в новом направлении. Да и чему он может научиться здесь, под тусклым светом стеклянного потолка, где жизнь предстает перед нами не такой, какой она есть на самом деле, а какой когда-то видели ее другие люди? Вид моря, долина в горах, группа бродяг, чья-то выразительная головка — привлекали художника куда больше, чем весь этот дворец с его широкими ступенями и белыми колоннами, этот величественный пантеон искусства, заставленный статуями из бронзы и алебастра, наполненный сомнениями молодых неофитов, в бесполезной нерешительности пытающихся понять, какой путь им для себя выбрать.
У лестницы маэстро Реновалес на миг остановился. Несколько взволнованно — как после долгого отсутствия созерцают места, где прошло детство, — глянул на ведущий ко дворцу спуск, поросший свежим дерном и украшенный редкими, тощими деревцами. Над этим плюгавым сквериком поднималась в синее небо старинная церковь иеронимитов{2}. Ее белая громадина с двумя одинаковыми башнями и полуразрушенными каменными аркадами, выполненными в готическом стиле, четко выделялась на фоне по-зимнему голых деревьев бульвара Ретиро{3}. Реновалес вспомнил фрески Джордано{4}, украшавшие своды храма. Затем его взгляд художника задержался на доме с красными стенами и каменным порталом, претенциозно возвышающимся на переднем плане, заслоняющим вид и словно нависающим над зеленым откосом. Фэ! Академия! И художник презрительно махнул рукой, выражая презрение не только к Академии языка, но и ко всем прочим академиям, где живопись, литература и вообще любые проявления человеческой мысли, словно мумии, туго перебинтованные традициями, обычаями и слепым уважением к старине, сохранялись для вечности.
Ледяные порывы ветра разметали полы пальто, длинную, слегка посеребренную проседью бороду художника и чуть не сбили его широкополую шляпу, из-под которой выбивались пряди некогда, в юности, скандально буйной шевелюры, с годами, чем выше он поднимался к славе и богатству, подстригаемой более и более коротко.
Во влажной изложине Реновалесу стало холодно. День был ясный и морозный — обычный зимний день. С синего неба солнце проливало согревающую благодать, но с покрытых снегом вершин налетал ледяной ветер, и земля от него твердела и становилась стеклянно хрупкой. В затененных местах, куда не проникали солнечные лучи, еще оставалась утренняя изморозь, блестя так, словно землю посыпали сахаром. На коврах из мха по-детски озорно прыгали худые от зимнего недоедания воробьи. Они слабо встряхивали крылышками с вяло обвисшими перышками.
Вид лестницы, ведущей к музею, вызвал у маэстро воспоминания о своей ранней поре. В шестнадцать лет он много раз поднимался по ней с болью в желудке, возникающей от скверного пансионного питания. А сколько утр провел он в этом огромном здании, копируя картины Веласкеса!{5} В его памяти неожиданно ожили картины юных надежд — утраченных, отошедших — сонма иллюзий, теперь вызывающих лишь улыбку. Припомнились и голодание, и страдания от необходимости унижаться, когда он продавал копии картин для хоть бы копеечного заработка. Но вот жесткое лицо этого великана, с хмурым челом и озабоченно сдвинутыми бровями, зачастую пугающими его учеников и поклонников, осветилось веселой улыбкой. Он вспомнил, как робко заходил в музей, как боялся хотя бы на шаг отойти от мольберта, чтобы окружающие случайно не заметили, что подошвы его сапог отстали от верха и из дыр выглядывают пальцы.
Он пересек вестибюль и распахнул первые стеклянные двери. Вошел. И сразу стихли все шумы внешнего мира: тарахтенье экипажей по бульвару Прадо, звон трамваев, глухие скрипы телег, крики детей, стайками бегающих по зеленым склонам. Он растворил вторую дверь, и его зазябшего от холода лица ласково коснулся теплый воздух, наполненный причудливым звоном тишины. Здесь шаги посетителей отдавались многократным эхом, как бывает в больших пустых помещениях. Двери, закрывшиеся за Реновалесом, грохнули, как пушечный выстрел, и этот звук покатился по залам, проникая за грубые занавесы. От железных решеток центрального отопления исходили невидимые горячие струи. Люди, заходя в музей, подсознательно понижали голоса, словно оказывались в храме; на их лицах появлялось выражение благоговения, смешанного со страхом, казалось, посетителей пугали тысячи полотен, висевших на стенах, и огромные бюсты, стоящие в круглой ротонде и посреди главного зала.
Увидев вошедшего, два смотрителя в длинных сюртуках одновременно вскочили на ноги. Сначала они не узнали его, хотя и поняли, что это не простой посетитель. Его суровое лицо они множество раз видели то в газетах, то на этикетках спичечных коробков, и в их представлении оно ассоциировалось со славой и популярностью, с высокими почестями, достойными выдающихся людей. Но вот они узнали художника. Сколько лет прошло с тех пор, как его видели здесь в последний раз! И оба смотрителя, торопливо сняв форменные фуражки с золотыми галунами и заискивающе улыбаясь, бросились навстречу известному мастеру. «Добрый день, дон Мариано». Могут ли они быть сколько-нибудь полезными сеньору Реновалесу? Не желает ли он видеть сеньора директора? Своей надоедливой предупредительностью служители напоминали растревоженных придворных, вдруг понявших, что гость, представший перед ними инкогнито, является иностранным монархом.
Реновалес досадливо отмахнулся от них и беглым взглядом окинул большие декоративные полотна ротонды, изображавшие войны XVII века{6}. На них генералы с лихо закрученными усами и в шляпах с пышными плюмажами командовали сражением с помощью коротенькой палочки, словно дирижировали оркестром; с горы спускались полки мушкетеров, неся развевающиеся флаги с красными и синими крестами; из густых дымов торчали чащи копий; а вдали простирались бескрайние зеленые луга Фландрии. Те громкие и бесплодные сражения привели Испанию к агонии и потере мирового господства, она перестала быть самой мощной европейской державой. Реновалес приподнял тяжелые драпировки и вошел в просторный средний зал. В неярком матовом свете, шедшем с потолочных окошек, публика, находящаяся в конце зала, выглядела кукольными фигурками.
Художник прошествовал дальше, не останавливаясь и не сворачивая в сторону. Мельком он поглядывал на картины. Они были для него старыми знакомыми, которые не могли сказать чего-то нового. Взор его скользил по публике, но и тут не замечалось каких-либо существенных перемен. Казалось, эти люди живут в этом дворце, не выходя из него много лет: добродушные родители, как всегда, объясняли детям, стоящим стайками у их ног, сюжеты картин; воспитательница вела группу скромно молчащих учениц, повинующихся правилам хорошего тона и поспешно проходящим мимо святых, чьи тела были недостаточно прикрыты одеждой; громко крича, разговаривал с двумя священниками почтенный сеньор, стремящийся похвастаться интеллектом и показать, что он чувствует себя в этом музее, как дома; несколько чужеземок в соломенных шляпках с поднятыми вуалями и переброшенными через руку пальто прохаживались вдоль стен и между столиками, внимательно вчитываясь в каталоги. Все казались здесь своими и такими одинаковыми жестами выражали любопытство или восторг, что Реновалес даже засомневался — не те ли это люди, которых он видел несколько лет назад, когда был в музее в последний раз.