— Какая же ты красивая!.. Так и нарисовал бы тебя... И поцеловал бы, если бы не люди!..

В Венеции прошел самый счастливый период их жизни. Хосефина была спокойна, ведь здесь муж использовал в качестве натуры только уголки города. Когда он выходил из дома, она не чувствовала никакой тревоги, и ни одно гнетущее подозрение не закрадывалось в ее умиротворенную душу. Вот это настоящая живопись, не то что в Риме, где человек закрывается в четырех стенах с бесстыдными девицами, которые извиваются перед ним голышом. Она любила его теперь с новой страстью, горячо и нежно. Именно тогда у них родилась дочь, единственный плод этого брака.

Величественная донья Эмилия, узнав, что скоро станет бабушкой, не могла спокойно усидеть в Мадриде. Бедная Хосефина — одна в чужой стране. Некому присмотреть за ней кроме мужа, человека, что ни говори, доброго и, как говорят, талантливого, но все же такого простого!.. За счет зятя она приехала в Венецию и прожила там несколько месяцев, ежедневно проклиная этот город, в котором ей ни разу не довелось побывать раньше, в пору дипломатических вояжей с мужем. Эта дама чрезвычайно важничала и считала достойными внимания только столицы государств. Ей очень нравился Рим — ведь кроме королевского там был еще и папский двор. А Венеция... Ха! Жалкий хутор, который нравится только писакам, клепающим романы, и иллюстраторам вееров. Это провинциальный закуток, где присутствует только несколько консулов ​​и — ни единого посла! К тому же в гондоле на донью Эмилию нападала морская болезнь, и она постоянно жаловалась на ревматизм, греша на влажный лагунный климат.

Реновалес, переживающий за жизнь Хосефины, опасающийся, что со своим слабым здоровьем она может не выдержать родов, проявил бурную радость, когда ему дали на руки девочку. Потом посмотрел на мать, откинувшую голову на подушки, словно она была неживая. В тот момент Реновалес был бледным не менее роженицы. Ласковым и сочувственным взглядом он окинул ее побелевшее, искаженное недавними муками личико, к которому постепенно возвращались краски прежнего вида. Теперь Хосефина может отдохнуть! Бедная! Как она настрадалась! Художник на цыпочках покинул спальню, чтобы не потревожить глубокого сна, в который погрузилась больная после двух дней жестоких страданий, и невольно залюбовался крошечным созданием — завернутое в тонкие пеленки, оно лежало на пышных руках бабушки. Дорогая картинка! Он нежно смотрел на синеватое личико, на крупную головку с редкими волосиками, ища чего-то своего в этом маленьком кусочке человеческой плоти, еще таком рыхлом и бесформенном. Мариано не разбирался в младенцах, ибо сейчас впервые в своей жизни видел новорожденного.

— На кого она похожа, мама?

Донья Эмилия искренне удивилась. Он что, слепой? Как это — на кого похожа? Конечно же, на него! Ребенок очень крупный, такие нечасто появляются на свет. Просто невероятно, что ее бедная дочь осталась жива, родив это создание. За здоровье малышки можно не волноваться; ишь какая румяная — настоящая деревенская девочка.

— Этот ребенок пошел в род Реновалесов; он твой, Мариано, и больше ничей. Мы — люди другой породы.

Реновалес не стал вникать в слова тещи, он только присмотрелся и увидел, что дочь действительно похожа на него; художник любовался румяным тельцем и радовался здоровью, о котором бабушка говорила с осуждением и разочарованием.

Напрасно Реновалес и донья Эмилия убеждали Хосефину, чтобы она не давала ребенку грудь. Женщина, хоть была совсем слабой и не вставала с постели, от их слов заплакала и закричала, как во время нервных приступов, невероятно пугавших Реновалеса.

— Не хочу, — заявила она с присущим ей упрямством. — Не хочу, чтобы моя дочь росла на чужом молоке. Я сама выкормлю свое дитя... Я ее мать.

И пришлось им обоим уступить, позволить, чтобы ребенок, как вампир, присосался к налитой материнским молоком груди, той самой, что так нравилась художнику, когда она была по-девичьи маленькой и упругой.

Как только Хосефина стала поправляться, ее мать, считая свою миссию завершенной, вернулась в Мадрид. Она скучала в этом тихом городе с водяными улицам; не слыша ночью никакого шума, представляла себе, будто умерла и лежит в могиле. Ее пугала эта кладбищенская тишина, изредка нарушаемая только криками гондольеров. Здесь у нее не было подруг, она не могла «с блеском» появиться в изысканном обществе, никто в этом болоте ее не знал. Ежечасно она вспоминала высший свет Мадрида, где считала себя лицом незаменимым. Ее глубоко поразило, с какой скромностью окрестили внучку, и мало утешило даже то, что девочке дали имя бабушки. Скромный кортеж поместился в две гондолы: в одну сели крестные, которыми были сама донья Эмилия и старый венецианский художник, приятель Мариано; во вторую — Реновалес и два художника: один — француз, второй — испанец. Не было на крестинах патриарха Венеции и даже ни одного епископа. (А в Испании у нее столько знакомых епископов!) Был лишь простой священник, с досадной поспешностью, объясняемой поздним вечерним часом, окрестивший в маленькой церквушке внучку знаменитого дипломата. Донья Эмилия поехала, повторив на прощание, что Хосефина убивает себя, что это безумие — с ее слабым здоровьем кормить девочку грудью; мать даже обиделась, что дочь не захотела последовать ее примеру, ведь сама она отдавала всех своих детей кормилицам.

Хосефина очень плакала, расставаясь с матерью  зато Реновалес почти не скрывал радости, что донья Эмилия наконец уезжает. Счастливого пути! Он уже еле выносил эту напыщенную сеньору, которая считала унижением для себя смотреть, как работает зять ради благосостояния ее дочери. Он достиг согласия с тещей только в одном: ласково пожурил Хосефину за ее упрямое желание кормить ребенка собственной грудью. Бедная обнаженная маха! Изящество ее тела, похожего на нераспустившийся бутон, бесследно исчезло под пышными формами материнства. Отекшие во время беременности ноги утратили былую форму; грудь выросла, налилась и уже не была похожа на магнолии с поджатыми лепестками.

Хосефина казалась теперь крепче, упитаннее, но полнота ее была нездоровой, все тело будто расплылось. Видя, что жена теряет привлекательность, муж стал любить ее еще нежнее. Бедная! Какая она хорошая! Жертвует собой ради дочери!..

Когда девочке исполнился год, в жизни Реновалеса произошла большая перемена. Желая «освежиться в купели искусства», посмотреть, что происходит за стенами тюрьмы, в которую он добровольно себя замкнул, рисуя «за поштучную плату», Мариано оставил Хосефину в Венеции, а сам ненадолго отправился в Париж, чтобы посмотреть знаменитую Выставку{41}. Вернулся оттуда другим человеком — заново рожденным, охваченным страстным желанием творить. Жена удивилась и испугалась, когда он заявил, что не хочет дальше жить такой жизнью. Прежде всего, он немедленно прекратит отношения со своим поверенным; больше он не замарает рук недостойной мазней, даже если придется побираться. В мире вершатся великие дела, и он чувствует в себе достаточно сил, чтобы прокладывать новые пути в искусстве, не отставая от тех современных художников, которые произвели на него такое глубокое впечатление.

Он возненавидел старую Италию, куда съезжались на обучение художники, посланные невежественными правительствами своих стран. Потому что вместо науки они находят в этой стране только рынок соблазнительных заказов, приучаются думать только о легком заработке, расслабляются и теряют стремление к серьезной работе. Он намерен переехать в Париж. Но Хосефина, до сих пор слушавшая Реновалеса молча — его планы были для нее малопонятны, — теперь вмешалась и своими советами изменила решения мужа. Она тоже хочет уехать из Венеции. Зимой город представляется ей слишком мрачным — тут льют и льют бесконечные дожди, после которых мостики становятся скользкими, а мраморные переулки — непроходимыми. Если уж переезжать, то почему бы им не вернуться в Мадрид? Мама болеет и в каждом письме жалуется, что живет далеко от дочери. Хосефина хотела бы повидаться с матерью, предчувствуя, что та скоро умрет. Реновалес задумался; он тоже был не прочь вернуться в Испанию, ибо тосковал по родине. Представил, какая шумиха там поднимется, если на фоне общего упадка и рутины он станет осуществлять свои новые замыслы. Желание привести в замешательство академиков, признавших за ним талант только за отказ от юношеских идеалов, сильно искушало его.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: