Эта обнаженная женщина, положившая кудрявую головку на скрещенные руки, спокойно и непринужденно открывшая кустики волос в подмышках, стала символом пробужденного искусства, до некоторых пор презираемого и заброшенного. Казалось, это легкое тело едва касается зеленого дивана и кружевных подушек и вот-вот взлетит вверх, поднятое могучей силой воскресения.

Реновалес думал о двух мастерах, одинаково великих и вместе с тем столь непохожих. Один поражал монументальным величием — спокойный, безупречный и невозмутимый, он возвышался над горизонтом Истории, как грандиозный дворец, на мраморных стенах которого за целое столетие не появилось ни одной трещины. Со всех сторон одинаковый фасад — благородный, совершенный и строгий, без капли фантазии, без всякой капризной детали. Это была сама умеренность, здравомыслящая и уравновешенная, не способная ни горячо восхищаться, ни терять самообладание; ни стремиться вперед, ни воспламеняться. Второй был как высокая гора произвольно причудливых очертаний, посеченная извилистыми трещинами и шероховатостями, как все, что создано самой Природой. С одной стороны — нагромождение голых, бесплодных скал; с другой — долина, покрытая цветущими травами; внизу сад, в котором разливаются пьянящие ароматы и поют птички. А на самой вершине — черная корона из облаков, гремящих и мечущих молнии. Это было воображение, стремительно несшееся вперед, лишь иногда останавливающееся на минуту, чтобы отдохнуть и снова сорваться в безумный бег с устремленным в бесконечность взглядом и не отрывающимися от земли ногами.

Жизнь дона Диего можно описать словами: «Он был художником». Вот и вся его биография. Путешествуя по Испании или Италии, он осматривал новые картины — ничто другое не интересовало его. При дворе короля-поэта{24}, он жил среди любовных интриг и маскарадов как монах, давший обет живописи всегда стоять перед полотном и натурой: сегодня перед шутом, завтра перед маленькой инфантой. И не знал других желаний, кроме одного: достичь высшего придворного титула и нашить на свое черное одеяние крест из красной материи. Это была высокая душа, заключенная в хладнокровном теле, которое никогда не тревожило художника нервным расстройством, никогда не нарушало его творческого покоя вспышками безумных страстей. Через неделю после смерти дона Диего упокоилась и ласковая донья Хуана{25}, его жена, и они вновь соединились, будто после длительного совместного паломничества в этом мире, после спокойного путешествии без приключений не могли существовать порознь.

Гойя тоже много работал, но одновременно и жил. То была жизнь художника и блестящего гранда: интересная, как роман, наполненная таинственными любовными приключениями. Приоткрыв занавес в его мастерской, ученики часто видели шелковые юбки королевы на коленях маэстро. Красивые герцогини того времени любили, чтобы этот сильный арагонец, такой мужественный и грубовато галантный, в перерывах между работой покрывал их щеки румянцем, и смеялись, как сумасшедшие, от его нежных и интимных прикосновений. Любуясь божественной наготой женщины, лежавшей в разобранной постели, он переносил ее на холст, повинуясь непреодолимому порыву, властной необходимости обессмертить красоту. И отблеск легендарной славы великого испанского художника падал на всех красавиц, увековеченных его кистью.

Писать без страха и предубеждений, гореть в экстазе, воспроизводя на холсте светлую наготу, влажный янтарь женского тела с его бледнорозовыми оттенками морской раковины, было заветным стремлением Реновалеса. Он мечтал жить, как знаменитый дон Франсиско

[6]

, эта вольная птица, гордо топорщившая свои пышные яркие перья среди серого однообразия человеческого курятника. Жаждал быть свободным от предрассудков, отличаться от обывателей не только глубоким пониманием жизни, но и страстями, предпочтениями, вкусами.

Но, увы! Его жизнь походила на жизнь дона Диего: невыразительная и однообразная, как движение часовой стрелки. Он писал, но — не жил; его картины хвалили за точность отображения, за игру светотени, за умение передать на полотне неуловимый цвет воздуха и внешние формы предметов, но чего-то ему не хватало, и это неуловимое «что-то» бурлило в его душе и рвалось на волю, тщетно пытаясь пробить скорлупу обыденности.

Вспомнив о романтической жизни Гойи, он задумался над своей собственной. Его называли выдающимся мастером; платили большие деньги за все его картины, особенно сделанные на чужой вкус, совсем не так, как требовала от него совесть художника. Он жил спокойно, ни в чем не знал нужды. Имел роскошную, как дворец, мастерскую — ее фотографии не раз появлялись в иллюстрированных журналах, имел жену, верящую в его гениальность, и почти взрослую дочь. Его окружала толпа учеников, и каждый из них заикался от волнения, когда ему приходилось высказывать свое мнение о произведениях учителя. От бывшей богемной жизни только и осталось в нем, что несколько продавленных фетровых шляп, длинная борода, густые взъерошенные космы и определенная небрежность в одежде. И когда его высокое положение «национального гения» этого требовало, он доставал из шкафа увешанный орденами фрак и торжественно появлялся на официальных приемах. В банке на его счету лежали тысячи дуро. Не раз прямо в студии, с палитрой в руке, художник говорил с поверенным о том, на какую ступень общественной иерархии он поднялся со своим годовым доходом. В светском обществе имя Реновалеса было хорошо известно, а у дам вошло в моду заказывать ему портреты.

Когда-то он получил скандальную славу за смелые эксперименты в технике колорита, его обвиняли также, что он слишком по-своему видит природу, но с его именем никогда не связывали попыток совершить покушение на нормы общественной морали. Его женщины были простыми испанками, живописными и некрасивыми; если он когда и рисовал обнаженное тело, то это была либо покрытая потом грудь крестьянина, или белые, как молоко, пухленькие младенцы. Он был достойным и честным маэстро, живущим со своего таланта, как другие живут из торговли или коммерции.

Чего же ему тогда не хватает?.. Увы!.. Реновалес иронически улыбнулся. Вся его прожитая жизнь вдруг прокатилось в памяти стремительной лавиной воспоминаний. Он снова прикипел взглядом к женщине на полотне, похожей на перламутровую амфору, с лучезарным белым телом, с заброшенными за голову руками, с гордо поднятыми персами и глазами, смотрящими на него, как на старого знакомого, и повторил мысленно с горьким сожалением:

— Маха Гойи!.. Обнаженная маха!..

ІІ

Вспоминая первые годы своей жизни, Мариано Реновалес, чрезвычайно восприимчивый к внешним впечатлениям, чувствовал, как в ушах начинают звенеть удары молотов. От восхода солнца и пока на землю не спускались серые сумерки, пело и стонало на наковальне железо, вздрагивали стены дома и дрожал пол верхней каморки, где играл Мариано, ползая у ног бледной болезненной женщины с глубоко запавшими серьезными глазами. То и дело она отрывалась от шитья и целовала малыша порывисто и горячо, будто боялась, что скоро их разлучат.

Под звон тех неутомимо стучащих молотов, сколько Мариано себя помнил, он ежедневно вставал по утрам, и сбегал вниз, в кузницу, погреться у разогретого горна. Его отец, кроткий гигант, заросший густой щетиной и измазанный сажей, ходил по кузнице — переворачивал железки в печи, что-то пилил напильником и, отдавая приказы подмастерьям, так кричал, что голос его перекрывал лязг металла. Двое дюжих молодцов в расхристанных на груди одежках ковали раскаленные болванки, размахивая над наковальней молотами, и железо, то добела раскаленное, а то слегка покрасневшее, брызгало снопами искр, расцветало трескучими букетами, пускало под черный потолок рои огненных мух, которые сразу же погибали, гасли и чернели, оседая копотью по углам.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: