6. Стрелы
Кебет летел. Конь под ним хороший, сытый, напоенный. Длинны степные дороги, путаны. Гляди да гляди в оба. Развилки, обводы. Тропинки, тупики. Собьешься с утра в полшага, лишь Богам ведомо, куда придёшь к вечеру. Остановишься, - лишь Богам ведомо, когда найдут тебя. Степь огромна, людей в ней мало. Кажется, что взял чуть вправо – и расцвёл тюльпаново закат не на месте.
- Будет ветер, - озаботился Кебет.
Худо – ветер в степи, что дракон на воле. Раскалённый песок встаёт стеной. Тысячи песчинок и верблюду хребет сломят. Плохо, когда нет в ровной, как стол, степи укрытия. Засыплет песком, вовек не найдут!
Широкий плащ верного слуги своего шада почти сливался с закатом. Когда закат почти отцвёл – сиреневым, сине-серым. Серым. Чуткое ухо вельможи, привыкшего улавливать пожелания шада по лёгкости его шагов, уловило отдалённый намёт скакуна. Кебет спрыгнул с коня, ужом заполз в заросли кандыма, опутавшего песчаный бархан. Уложил рядом верного скакуна. Тёмный всадник на тёмном коне проскакал мимо. Молодой конь, лёгкий всадник. Хвала Богам, не ишгауз*.
Но ведь и ишгауз может проскакать по этой дороге. Знает вельможный посланец, что ишгаузы рыщут в дальних и ближних степях. Он не зажёг костра. И рано лег, подложив седло под голову. Ждал. Лишь к утру стал задрёмывать, вздрагивая. Утром первым делом осмотрел следы. Конь молодой, кованный новыми подковами, такими не куют ишгаузы своих низкорослых мохнатых коников. Всадник лёгкий – мальчишка, наверное.
Он раздумывал, кипятить ли ему чай. Дым в чистом воздухе пустыни издалека виден, далеко чувствуется. И не услышал двух щелчков. Не успел узнать короткого посвиста чёрных стрел.
Кебет захрипел, хватаясь за грудь. Нашаривая шёлковый лоскут с донесением. Заваливаясь во влажный от ночной росы песок. И тут послышался топот - того же коня с тем же всадником. Мужчина попробовал перекатиться за куст, авось, предрассветные сумерки укроют. Да не рассчитал. Алый плащ не укрылся в кустах кандыма.
Всадник осадил коня. Не чистый теке, видно, но резвый жеребец.
- Что за тюльпан вырос посреди кандыма?
Бестелесной пушинкой соскользнул с коня всадник. Худенький, как подросток, пожилой мужчина склонился над раненным. Воистину милосердны Боги. Когда ждёшь злого духа, он посылает доброго. Воистину велики Вы Боги Трижды величайшие!
- Боги! – Цокнул языком старик. – Кебет!
Ловко отторочил небольшой хурджин* и деревянный бочонок. Разжёг костёр. Привесил котелок для чая. Уложил раненного. Отломил оперение у чёрных ишгаузских стрел.
И Кебет решился. Пусть больно. Но как легко стало на сердце. Кто ещё, если не добрый знакомец, должен доставить донесение, зашитое за подкладкой кафтана? Он не так важен, чтобы возится с ним. Плохие новости вёз он своему шаду. Да не довёз. Страшно умирать одному в степи. Но что уж сделаешь… Шад должен получить послание.
Жаль, не увидеть ему больше синеглазого певуна…
***
Пришла на землю новая весна. Чтобы не случилось в подлунном мире – горе ли, беды ли, смерти, рождения – всё равно весна. Праздник всего сущего. Поднялось высоко небо. Заголубела яркая синева. Солнце стало золотым, а ветры мягкими. Принесли вольные ветры полынную горечь степную. От каналов запахло пригретой водой. Мутная вода, напоённая илом, отбрасывала на желтые оголившиеся берега коричневые блики. Пробивалась травка. Вётлы покрылись цыплячьим пухом. Только туранги ещё стояли тёмными, впитывали в себя соки земные.
Руфин стоял на балконе. Ловил губами, пил сладкий ветер. Подолгу перебирал струны, вспоминая древние сказания о могучих героях. Сейчас, увешанный драгоценностями, с тщательно подведёнными глазами и раскрашенными хной пальцами, он ничем не походил на ту бледную тень, что три дня назад держал за тонкую талию шад. Он жмурился на ласковом весеннем солнышке и мурлыкал детскую песенку:
На крыше сидели две птички.
Они полетели на речку.
Речку всю иссушили.
Рыбку всю всполошили.
Тяжело ухнули ворота. Руфин глянул вниз. Ахнул и зажал себе рот руками. Чтобы не закричать. Широкоплечие нукеры снимали с седла едва живого Кебета. Застучали по ступеням каблуки сафьяновых сапожек – шад сам вышел встретить скорбного гостя и его спасителя.
Невольник отшвырнул жалобно тренькнувшую лютню. Кинулся со всех ног.
- Кебет!
Пересохшие губы раненного раскрылись:
- Сподобили Боги…
***
Сядь рядом. Сядь. Не красней.
Лекарь глупость придумал. Мне не нужны эти юные гурии. Не хочу отдыхать. Не беспокойся. Лучшее лекарство для моей души – ты здесь. Может быть, я услышу ещё, как ты будешь петь. Ты прекрасен, цветок. Лучший певец на земле. Опять краснеешь? Глупый.
Мне нельзя говорить? Глупости. Это лекарь придумал. Мне нельзя молчать. Иначе невысказанное разорвёт сердце. От тяжести. От горя твоего. Ты же не дашь разорваться глупому сердцу прежде времени? Спасибо. Ладно, не буду. Не буду…
Я всё время тебя ждал. Верил, что придёшь в конце концов. Тревожился. За тебя. Спасибо, подушки удобные.
Спасибо-спасибо. Я попрал завет предков. Я поднял руку на брата. На сестру. Я ведь из худого роду. Не спорь. Злого, - от которого никогда не знаешь, чего ждать. Самодурный наш род. Я себе выговариваю. Что не смогу продлить дни свои. Помочь бы, как ты заслуживаешь. За жизнь твою многострадальную. За долготерпение. Чистоту, на которую ни разу не пала тень мимолётного облачка.
Что ты, сладкоголосый… Что ты. Я про тебя всё знаю. Много больше, чем ты думаешь. Сын певуна Гёзы – не вспомнишь ли мальчика, обкормившего тебя халвой? Подарившего тебе ладанку? На золотой цепочке золотой медальон? С большой розовой жемчужиной, врезанной в него. Нет-нет, сын старого Гёзы. У тебя его тут же отобрали, отхлестав по щекам за воровство. Проснувшись утром, я нашёл оберег у своего изголовья.
Волшебный певун, сказали мне, прислал с ветром прощальный привет и золотую волшебную ладанку. Волшебному певуну вовсе не нужны обереги. Но обереги всем нужны, - возразил я. Для тебя оберег, сказали мне, для него – напасти. Разве я хочу напастей для чудесного синеглазого мальчика? А что же, - допытывался я, - что же для него – оберег? Буланый кинжал, - сказали. И дали кинжал. А где певун? – я спросил. С ветром петь полетел, - сказали мне. Ещё встретится.
Ты пел песенку. Для детей. И дети шумели и требовали повторить. Мешали старому Гёзе начать величальную. И тогда вы спели лопар*. Гёза за юношу, ты за девушку. Все засвистели, одобряя. Что потом пел Гёза, я не помню. А я повёл тебя угощаться. И ты милостиво принимал – только медовую индийскую халву. Я был взрослым и счастливым, мне было двенадцать лет. А тебе пять.
У тебя перед глазами проходило много мальчиков, старше, младше. Дорог. Домов. Людей. У нашего рода всегда были дела в вашей степи. Отец часто брал и меня с собою. Он был против того, чтобы я учился богословию.
Минули годы. Мне стало казаться, что ты лишь дух, явившийся однажды. Но человеку нельзя без мечты – на всю жизнь. Хоть призрачной. Я лишь крепче стискивал рукоять кинжала. Но ты не был призраком моего ушедшего детства. Я тебя нашёл. Я узнал тебя. А на тебе было богатая одежда. И у тебя были зарёванные глаза.
- Певун! – Метнулся я к тебе.
Но отец удержал меня за плечо:
- Наложник досточтимого Саббаха.
- Растревожил Ваш сынок моего сладкого, - сказал Саббах за угощением, обнимая тебя. – А он только привыкать начал.
Ты заплакал, не поднимая глаз.
Маленький добрый дух, превращённый в грустного пленника. Почему? Зачем?! Как Боги попустили? Несколько дней спустя мы перегоняли большой табун текинцев. И наткнулись на твой колодец. Старая женщина дала мне напиться. И всё рассказала. Да, тётушка Сома.
А потом чудо свершилось – ты вернулся домой.
- Это Боги услышали мои молитвы. – Решил я самонадеянно.
Душно. Воздуха не хватает. Спасибо-спасибо. Да, волшебное питьё. А из твоих рук, ясноглазый, даже простая вода – райский мёд.
Нет у меня слов. Не красней. Сядь рядом. Руки у тебя тёплые.