Подали сигнал к началу второго акта. Гофман был этому очень доволен, потому что сосед начинал пугать его.
– Ах! – воскликнул доктор, усаживаясь, и на лице его заиграла самодовольная улыбка. – Мы увидим Арсену.
– Кто это, Арсена?
– Вы ее не знаете?
– Нет, сударь.
– Ну, стало быть, вы ничего не знаете, молодой человек. Арсена есть Арсена, и этим все сказано. Впрочем, вы сейчас сами увидите.
И прежде чем оркестр взял первую ноту, доктор начал напевать увертюру второго акта.
Занавес поднялся. Сцена теперь представляла собой зеленую рощу, которую пересекал ручей, вытекающий из подножия утеса. Гофман опустил голову на руку. Все то, что он видел, все то, что он слышал, не могло развеять его печальных мыслей и тягостных воспоминаний, заставивших его прийти в театр.
«Чему бы она помешала? – размышлял юноша, вернувшись ко впечатлениям от дневных событий. – Чему бы на свете она помешала, если бы осталась жива? Какое зло случилось бы, если бы сердце этой несчастной продолжало биться, какое зло? Зачем нужно было так внезапно пресекать ее жизнь! Какое право они имеют останавливать течение этой жизни? Она бы сейчас занимала свое место среди всех этих женщин, но вместо этого ее тело, прежде любимое венценосцем, лежит на грязном кладбище, без цветов, без креста, обезглавленное. И как она кричала… Боже мой! Как она кричала… Потом вдруг…»
Гофман закрыл лицо обеими руками.
«Что я здесь делаю? – спросил он сам себя. – О! Я уеду».
И он действительно готов был уехать, когда вдруг, подняв голову, увидел на сцене танцовщицу, которая не появлялась в первом действии и на которую весь зал смотрел, замерев и не смея перевести дыхание.
– О! Как прелестна эта женщина! – вскрикнул Гофман так громко, что его не могли не услышать соседи и даже сама танцовщица.
Та, что пробудила этот внезапный восторг, посмотрела на молодого человека, у которого вырвалось это восклицание, и на какой-то миг ему показалось, что она поблагодарила его взглядом.
Юноша покраснел и вздрогнул, как будто дотронулся до пламенеющей искры. Арсена, потому что это была именно она, то есть та танцовщица, о которой говорил странный господин, действительно являлась воплощением невиданной прелести и красоты. Она была высокого роста и превосходного сложения. Лицо ее казалось бледным, а временами даже совсем прозрачным, несмотря на слой румян, покрывавших ее щеки. Ножки ее были такими миниатюрными, что, когда она опускалась на подмостки театра, можно было подумать, будто носок ее касается облака, потому что не раздавалось ни малейшего шума. Ее стан был тонким и гибким. Всякий раз, когда она опрокидывалась назад, казалось, что ее тело не выдержит такого напряжения, но она с легкостью поднималась вновь. В ее энергичных и уверенных движениях угадывались сознание собственной красоты и пламенная природа, свойственная древней Мессалине, порой утомленной, но никогда не пресыщенной. Арсена не улыбалась, как все другие танцовщицы. Ее пурпурные губки почти никогда не раскрывались, но не потому, что они скрывали дурные зубы, нет, но потому, что ее улыбка, которой она одарила Гофмана, когда он так простодушно выразил свой восторг, открывала двойной ряд белых жемчужин. Они были такими чистыми, что она, конечно, скрывала их, чтобы они не потускнели от воздуха. В ее черные блестящие волосы с синим отливом были вплетены виноградные листья, а гроздья винограда лежали на ее обнаженных плечах. Что касается глаз, то они были большими и черными и так блестели, что освещали все вокруг. Если бы Арсена танцевала во мраке, то взглядом она освещала бы сцену. Необычность этой женщины усиливало еще и то, что, играя роль нимфы, она без всякой на то причины не снимала с шеи черную бархотку, застегнутую пряжкой или, по крайней мере, чем-то вроде пряжки, сделанной из ослепительно сверкающих бриллиантов.
Доктор впился в эту женщину взглядом, и его душа, если только она у него была, казалось, слилась с прекрасной танцовщицей в ее полете. Все то время, пока Арсена танцевала, незнакомец сидел, затаив дыхание.
Тогда Гофман заметил любопытную вещь: шла она вправо, влево, назад или вперед, глаза Арсены никогда не отрывались от глаз доктора. Больше того, юноша ясно видел, как блеск пряжки на бархотке Арсены и тот, что исходил от черепа на табакерке, сливались в середине пути, превращаясь в водопад искр – белых, красных и золотых.
– Сударь, не одолжите ли вы мне ваш лорнет? – спросил Гофман, едва переводя дух и не отворачивая головы от сцены, потому что также был не в состоянии отвести глаз от Арсены.
Доктор протянул руку с лорнетом к Гофману, не поворачивая головы, поэтому руки двух зрителей некоторое время искали друг друга в пустоте, прежде чем встретиться. Гофман схватил наконец лорнет и поднес его к глазам.
– Странно, – прошептал он.
– Что? – спросил доктор.
– Ничего, ничего, – ответил юноша, пытаясь сосредоточиться на том, что происходило на сцене.
То, что он увидел, показалось ему весьма необычным. Лорнет так сильно приближал предметы, что два или три раза Гофман даже протянул руку, пытаясь схватить Арсену. Наш немец не упустил из виду ни одной мелочи во внешности неотразимой танцовщицы. Ее взгляд, издали обдававший пламенем, теперь будто тисками сжимал его лоб и кипятил кровь в его жилах. Душа молодого человека заметалась.
– Что это за женщина? – произнес он слабым голосом, не оставляя лорнета и не смея шевельнуться.
– Это Арсена, я уже говорил вам это, – ответил доктор, на лице которого, казалось, живыми были только губы, а неподвижный взгляд оставался прикованным к танцовщице.
– У этой женщины, конечно, есть любовник?
– Да.
– Она его любит?
– Говорят, что так.
– И он богат?
– Очень.
– Кто это?
– Посмотрите налево, на авансцене, в первом ряду.
– Я не могу повернуть головы.
– Сделайте над собой усилие.
Гофман готов был закричать – таким болезненным оказалось для него это усилие. Его шейные позвонки будто обратились в мрамор и чуть было не разлетелись на мелкие кусочки.
Юноша посмотрел на указанное место. Там, склонившись над балюстрадой, словно лев, сидел мужчина. Это был человек лет тридцати двух – тридцати трех, с лицом, изборожденным страстями: можно было подумать, что не оспа, а извержение вулкана образовало глубокие рытвины на этом взволнованном лице. Его маленькие от природы глаза расширились от волнения. То они были тусклы и безжизненны, как потухший кратер, то горели пламенем. Он хлопал не в ладоши, аплодируя, а по балюстраде, и от каждого хлопка, казалось, сотрясался весь зал.
– Как его зовут? – спросил Гофман.
– Неужели вы его не знаете?
– Нет, я приехал только вчера.
– Ну! Это Дантон.
– Дантон! – повторил Гофман, содрогаясь. – И он – любовник Арсены?
– Да, именно.
– И он, конечно, ее любит?
– До безумия. Он ревнив, как зверь.
Но, как ни занимателен был Дантон, Гофман уже перевел взор на Арсену, в безмолвном танце которой было нечто фантастическое.
– Позвольте еще один вопрос, сударь.
– Что вам угодно?
– Скажите, что изображено на пряжке, закрепляющей бархотку у нее на шее?
– Гильотина.
– Гильотина?
– Да, их делают прелестно, и все наши щеголихи носят по крайней мере одну. Та, которая на Арсене, – подарок Дантона.
– Гильотина, гильотина на шее танцовщицы, – повторял Гофман, чувствовавший, как голова его сжимается, – гильотина… к чему же это?
И наш немец, которого в ту минуту можно было принять за сумасшедшего, вытянул руки вперед, как будто для того, чтобы схватить какой-то предмет. По странным законам оптики расстояние, отделявшее его от Арсены, время от времени исчезало, и тогда юноше казалось, что он чувствует жаркое дыхание, вырывавшееся из ее груди, наполовину обнаженной и вздымавшейся, словно в сладострастном порыве. Гофман достиг той степени восторженности, когда дышат огнем и начинают опасаться, что тело не выдержит этой пламенной борьбы.