Война откатывалась от Ершей, только с попутным ветром доносились теперь, да и то редко, приглушенные расстоянием далекие-далекие выстрелы наших дальнобойных. Радуясь успехам наших войск, девушки со дня на день ждали отправки на передовую. И когда Авилов как-то мимоходом спросил Розу, почему это все девчата, будто сговорились, разом перестали писать домой, Роза, горько усмехнувшись, сказала:
— И вы, товарищ старший лейтенант, еще спрашиваете! Ведь стыдно же писать, что мы торчим на этой тихой пристани, когда люди воюют.
Авилов смолчал, потому что и сам возненавидел запасную. Со дня на день ждал, что примут во внимание его рапорты и отправят на передовую.
Недалеко от Ершей в сизой дымке речушка виднеется. Извилистая, непутевая. Белорусы говорят, речка историческая, знаменитая речка, от нее Витебск получил свое название. Он в древности, а об этом свидетельствуют летописи, Витьбеском был, от Витьбы так назван, на месте ее впадения в Западную Двину обосновался. Вот что утверждают белорусы. А девушкам сейчас это безразлично: Витебск или Витьбеск, им бы поскорее из Ершей выбраться.
Вокруг мертвая земля, пепелища, леденящие душу следы недавних боев. Все искромсано, разбито, выжжено. Только печные трубы торчат над черной землей, напоминая прохожему солдату, что здесь когда-то люди жили, были деревни.
Тишина. Даже птиц не видно. А ведь март, солнышко пригревает. Редко проползет заплутавшая полуторка. Спросит водитель на ходу, как отсюда на твердую дорогу выбраться, далеко ли отсюда до КПП, — и пошел, и пошел своей не обозначенной на полевых картах зыбкой, временно прописанной на земле фронтовой дорогой.
Порой забредет легко раненный солдат, передохнет, перекурит, просушит портянки, заправится разогретым концентратом и снова в путь-дорожку до ближайшего перевязочного. Спросят солдата, как там «на передке», что слышно, что видно, а он, вместо того чтобы со знанием дела просветить тыловиков, — сам допытывается, расспрашивает, как там, стоим или продвигаемся? Ну, конечно же, солдату скажут: «Помаленьку продвигаемся, жмем помаленьку». Совинформбюро в эти дни так расшифровывает это «помаленьку»: «Юго-восточнее Витебска наши войска вели упорные бои по окружению большой группировки противника».
А что может сказать солдат, пришедший с переднего края? Ничего. Траншея первой линии — это не КП дивизии и даже не НП батальона. Из траншеи далеко не увидишь, что к чему не разберешь.
Вот танкисты — народ осведомленный, у них горизонты широкие, они всюду первыми поспевают, им с башни виднее. Неподалеку от Ершей тридцатьчетверка «загорает». Что-то с двигателем случилось, запросили по рации буксир. Услыхали девушки, что танкисты только-только из боя вышли, — и туда, в низину, к танку. Все-таки капелька войны. Роза осталась в землянке, Саше сказала:
— Подумаешь, невидаль, танкисты, много они тебе скажут. — Растопила печурку. Тяги никакой, все дымом заволокло, это оттого, что труба — одно название. Корявая, безобразная. Саша притащила с пепелища кусок пробитой пулями ржавой железяки, скатала, опутала проволокой и в землю воткнула. Теперь солдаты посмеиваются. Ну и пусть посмеиваются, у них трубы не лучше и в землянках не теплее.
Тоненько напевает весенний ветерок свою нескончаемую, тихую песенку. Холодно в землянке, сонно подмаргивает желтый огонек светильника, глаза смыкаются, не о чем думать не хочется… Где-то наверху баян всхлипнул или аккордеон, или просто ей почудилось…
Последняя ночь в запасной… О чем думала она в ту последнюю ночь в школе… Кажется, о матери. Странно, почему-то только о матери. Вот и теперь она перед глазами. Тихая, все о чем-то думающая, маленькая. Тонкие седые волосы собраны в тугой пучок, на плечах косынка. Серая шерстяная, та самая, которую Сергей подарил перед уходом в армию. Где-то он теперь? И дома не знают, где он, так давно не было писем с фронта. Саша протягивает руку к светильнику.
— Пусть горит, Сашенька, не гаси, скоро утро.
Саша подняла руку, провела ладонью по холодной земляной стенке.
— Прощай, родненькая земляночка, — ласково поглаживая землю, вздыхает Саша, — закончим войну, придут люди, засыплют тебя, и никто не узнает, что жили тут… Роза, спишь?
— Да ну тебя, Сашка, с твоими песнями! — отвернувшись к стенке, сонно бормочет Роза. — Спи или молчи.
Проснулась Роза от страшного грохота над головой, выбежала из землянки. В синих предутренних сумерках разглядела танк. Ревет, вертится в дыму, никак не может выволочь за собой на дорогу вторую машину. Ошалели ребята, не видят разве, что землянки рядом. И Саша выбежала.
— Э-эй! Поосторожнее можно? — крикнула вслед уходящей машине.
Танк скатывался к дороге, уводя за собой вторую, вчерашнюю машину. Еще не опустилась крышка люка, еще отчетливо можно было рассмотреть лицо танкиста, завиток темных волос над бровью, глаза. Роза увидела это лицо, вспомнила, узнала, взмахнула высоко поднятой рукой, потом долго-долго смотрела на дымный след машины, не двигаясь, притихшая, с поднятой рукой. Опустила руку, когда увидела Сашу рядом с собой, ее глаза, удивленные, большие:
— Кого это ты… провожала?!
— Так, никого, — тихо ответила Роза, — показалось. От тоски всегда кажется, Сашенька, смешно, правда смешно?
— Что смешно? — не поняла Саша.
— Когда кажется, всегда смешно. Ну, понимаешь, показалось, будто парень знакомый на танке, вот и все.
— Это который на башне, черный такой? — спросила Саша.
— Ага.
Саша руками всплеснула.
— Ты что! Он под Сталинградом воевал, представляешь? Сталинградец! Три ордена! Командир танка! Все проспала на свете, а теперь кажется, кажется, это у тебя, Розочка, от Ершей наших.
— Ладно уж, молчи, — вздохнула Роза, — пошли досыпать.
В землянке Саша сонно спросила:
— Думаешь, знакомый? Да?
— Ничего не думаю, спать хочу, будь здорова, Сашенька.
…Тоненько поет весенний ветерок в трубе, сон не приходит, мысли кружатся, кружатся, все дальше бегут от землянки, вот и зеленый берег Устьи, белая северная ночь, тихая, чистая, раздушенная травами, немножко тревожная, потому что завтра — в Шангалы, в райком. На комсомольском собрании ей поручили выполнить одну работу. Сидела до ночи, списывала с карточек, у кого какие заработки по трудодням, в прошлом году, в позапрошлом. Потом отец пришел, заглянул в тетрадку, сказал: «Так ты и для меня выпиши, кряду за три года, это тебе, дочка, партийное поручение». Потом он еще сказал, что цифры сами по себе, отдельно за тот год, отдельно за этот, может быть, и ничего не скажут, а если их сдвинуть рядом — заговорят. «Вот тогда, — сказал отец, — тогда сама увидишь, как жизнь наша в гору пошла».
Всегда так: что-то не ладится — подоспеет отец, растолкует, и глаза открылись, и работа пошла веселее…
Тоненько поет ветерок в трубе, будто встречный, только тот был теплый, летний, когда она мчалась в Шангалы на попутной полуторке со своим школьным черным портфельчиком, распухшим от карточек с колхозными трудоднями. Первую половину дороги она тряслась тогда в кузове. Все трясутся, кто ездит на попутных. И за это спасибо водителю. Устроишься поближе к кабине — и никакая тряска тебя не проймет. Это когда в кузове нет бочки. А в кузове бочка. Железная пустышка из-под масла. Грязная, черная, страшная. А платье новое, крепдешиновое, подарок брата, первый раз ради такого случая надетое. Болтается бочка от борта к борту, гремит, кувыркается, но куда невыносимее ошалевшей бочки — поведение водителя. Рядом с парнем свободное место в кабине. Так что же оно святое, неприкосновенное? Или этот кудрявый цыган думает, что девушка в новом платье только и мечтала, как бы с грязной бочкой в одном закутке прокатиться! Был бы культурный человек, — сказал бы по-человечески: «Прошу, девушка, в кабину, место свободное». Все-таки культура — это великое дело, — приходит она к выводу, поглядывая с опаской на бесноватую бочку.
Он спросил с издевкой (конечно же это ей показалось): «Как жизнь молодая, девушка?»