Позже он горько признавался близкому другу — писателю Евгению Чирикову: «Читатель ждет всегда от писателя духовного покаяния… Ну а я ничего ему не даю… И что я могу дать? Я, которого ни в детстве, ни в юности не научили молиться какому-нибудь Богу»[26]. Здесь можно и поспорить, тем более высказывания самого Андреева на этот счет весьма противоречивы. Да, очевидно, что вероучение Толстого не сделало из Андреева доброго христианина, но и «доброго атеиста» из него тоже не вышло: «В Бога, т. е. в Иисуса Христа, откровение и прочее я не верю, — но существование какой-то высшей силы признаю…»[27] И эта, появившаяся через несколько лет дневниковая запись, и придуманные им Анатэма, Сатана, Иуда и Христос, и — главное, Некто в сером — один из самых интересных персонажей Андреева — приставленный к человеку Высшей силой — холодный, таинственный и безучастный стерегущий — свидетельствуют о том, что вопрос: «в чем моя вера» — так и остался острым вопросом всей жизни Леонида Андреева и определил, как уже говорилось, важнейшие черты его творчества. Христианство как тема вовсе не было им отвергнуто, тема эта болезненно проживалась писателем Андреевым на разных этапах жизни, а его знаменитые «Иуда Искариот» и «Елеазар», возможно, так бы и не были написаны, не подведи его Толстой так вовремя к таинственной фигуре Иисуса Христа.

«Переживая тот критический и важный возраст, когда мыслящий юноша или девушка ищет ответов на основные вопросы бытия, подвергает ломке всосанные с молоком понятия, жаждет точно определить свое место в окружающем и свое к нему отношение, т. е. когда все силы ума направляются к выработке собственного оригинального миросозерцания…»[28], «герцог» и не мог остановиться на толстовском понимании христианства, его житейских или психологических, часто упрощенных толкованиях жизненного смысла, сводимых, в сущности, к этическому поступку. Собственно, и сам Толстой так и не смог обрести душевный покой, перетолковав четыре Евангелия в духе собственной веры. И протест Андреева опять-таки лежал скорее не в этическом, а в эстетическом поле. Эстетическое чутье будущего писателя, хотя еще и бессознательно, отвергло воинствующий антимистицизм Толстого, его настойчивое желание жить и мыслить в мире настоящего, сущего, видимого, конкретного. Подросток искал иное, за видимым миром он чувствовал уже пульсацию загадочных, страшных и необъятных рациональной логикой импульсов: призрак модернизма уже вовсю расхаживал по Европе, труды его отцов-основателей от философии — Ницше и Шопенгауэра — были не только доступны, но и весьма распространены в России.

Опять-таки не склонный к долгим исканиям и не руководимый никем из зрелых умов «герцог» набросился на тексты-бестселлеры 1880-х: «Мир как воля и представление» Артура Шопенгауэра и «Философия бессознательного» Эдуарда фон Гартмана. Любопытно, что в голове этого подростка воинствующий материализм Молешотта и Писарева вполне сочетался с идеализмом Шопенгауэра и Гартмана. Надо отдать должное десятилетнему «стажу» Андреева-читателя: в 14 лет он с достаточной легкостью освоил несколько философских текстов, и это было, как сказали бы сегодня, не просто чтение-ознакомление или даже чтение-постижение, это чтение было тем, что впоследствии было названо «чтением-употреблением» или «чтением-использованием». Поскольку любое приобретенное сегодня знание Леонид жаждал уже завтра «претворить» в жизнь.

И что же «вычитал» у Шопенгауэра — этого величайшего философа XIX столетия наш пятиклассник? «„Мир есть мое представление“: вот та истина, которая имеет силу для каждого живого и познающего существа… <…> Для него становится тогда ясным и несомненным, что он не знает ни солнца, ни земли, а знает только глаз, который видит солнце, руку, которая осязает землю… окружающий его мир существует лишь как представление…» «Вгрызаясь» (по собственному выражению) в трактат Шопенгауэра, Леонид конечно же был далек от понимания значения этой фигуры в развитии философской мысли, не зная Платона, Аристотеля, не имея определенного представления ни о Гегеле, ни о поминаемом автором-кумиром «несносном Канте», не зная о Шеллинге и материализме Фейербаха, наш «герцог» принял шопенгауэровскую картину мира как безусловную истину, принял всем существом, принял наивно и страстно, что конечно же породило множество семейных легенд. «В классе шестом начитался он Шопенгауэра. И нас замучил прямо. Ты, говорит, думаешь, что вся вселенная существует, а ведь это только твое представление, да и сама-то ты, может, не существуешь, потому что ты — тоже только мое представление. Помню, это нам очень обидным казалось»[29]. Что ж, воспоминания кузины сатирически рисуют понимание Леонидом гносеологии Шопенгауэра. Да и сам он спустя несколько лет в одном из фельетонов московского «Курьера» создал весьма ироничный автопортрет. Начитавшийся философских текстов юноша, купаясь в речке, убеждал весь мир в иллюзорности бытия, причем нырял он под воду с криком «Шопен…», а выныривая, договаривал «-гауэр». Все это так. Однако антропология и онтология Шопенгауэра гораздо глубже, чем думал он сам, проникали в душу «герцога» и стали основанием для его будущего мировоззренческого пессимизма.

Его глазам открылась картина мира, где всем сущим управляла шопенгауэровская воля. Эта воля и давала толчок к созданию облаков, пахучей травы, строптивого велосипеда, гудящих проводов, горькой обжигающей водки, теплого молока, творила она и самого человека. Автор «Мира…» утверждал, что бессознательная воля и есть единственно важное в человеческом существе. Что ж, «герцог» не раз проверил на «собственной шкуре», что быстрый переход от желания к удовлетворению и от него к новому желанию доставляет огромную радость и даже счастье. Воля проявляется в принципе жизни каждого живого существа, и принцип этот — «война всех против всех»? Да, соглашался подросток, — именно такова суть отношений между людьми, и это подтверждалось наблюдениями за соседями по Пушкарной и семейными разговорами о причинах разорения банка. Воля проявляется через бессознательную уверенность тела в том, что надо делать, воля первична и бытийна — и этот тезис философа пришелся по душе Леониду. Разум может схватить, объять и познать лишь само явление: видимость, а не суть, учил его Шопенгауэр, — и собственный опыт «герцога» — отвращение к тусклым школьным урокам подтверждали теоретические тезисы. У каждого человека есть непостижимое — это характер, коренящийся в воле, — и здесь Леонид интуитивно соглашался с автором «Воли и представления», имея в виду прежде всего свой собственный характер — высокомерный, упрямый, страстный, непредсказуемый. Зажатый в тиски «необходимого», жизненного человек все хуже и хуже слышит и различает зов абсолютной воли. А как же? Именно так. Приблизиться к ней, стать сверхсуществом очень сложно, один из путей к этому — эстетическое созерцание, например, вглядываясь и вслушиваясь в природу — а только это и делает после скучных уроков «герцог».

Ну, наконец-то кто-то занял в душе Андреева пустующее место духовного и интеллектуального наставника, появился ум, которому упрямый гимназист был готов верить. Но далее, в финале трактата, преданный ученик обнаружил нечто неожиданное: оказалось, что высшим проявлением человеческой личности Учитель полагает вызов, брошенный Человеком злой Абсолютной воле. Этот вызов — сознательный отказ от воли к жизни, доказывал Шопенгауэр. Самоубийство — это бунт высшего человеческого существа против всесилия мировой воли. «Человек Шопенгауэра», человек с большой буквы, должен покончить с собой, чтобы навсегда освободиться от слепой и злой воли, от всех форм подчинения, от всех зависимостей.

Вывод, логически вытекающий из онтологии, этики, антропологии Шопенгауэра, буквально «сбил с ног» впечатлительного подростка, ни с кем не обсуждал Леонид собственные болезненные мысли о «высшем человеческом поступке» — самоубийстве. «В доме ходили, разговаривали, весело стучали чайной посудой, и маленькая Катя, оставленная, очевидно, нянькой и добравшаяся до рояля, выстукивала все одну и ту же звонкую и веселую нотку, — а он сидел неподвижно, с одной обутой ногой, смотрел в пол и думал о том важном и страшном, о чем нельзя забывать ни на минуту», — портрет подростка-самоубийцы в рассказе «Весной», несомненно, писан Андреевым с себя самого. Именно весной — в дальнейшем неоднократно покушавшийся на самоубийство писатель — впервые обдумывал он эту тему: «Зимой он не замечал жизни и жил просто, как и все, но, когда сходил снег и земля становилась прекрасной и обнажалось во всей загадочной красоте сияющее небо, он чувствовал себя, как птица, у которой обрубили крылья и которую сделали неуклюжим, медленно ползающим человеком. И крылатая душа трепетала и билась, как в клетке, и непонятна и враждебна была вся эта красота мира, которая зовет куда-то, но не говорит куда. Потерявшийся, он шел к людям с безмолвным вопросом — и все людские лица казались ему плоскими и тупыми, как у зверей, а речи их ненужными, вздорными и лишенными смысла, как бред или мычание животного. У них в доме была корова с большими глупыми глазами, и ему казалось, что мать его, которую он любил, похожа на эту корову, и от этих дурных мыслей он презирал себя».

вернуться

26

Материалы и исследования. С. 37.

вернуться

27

Цит. по: «Жизнь…». С. 23–24.

вернуться

28

Дневник. С. 225.

вернуться

29

Цит. по: Фатов. С. 176.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: