Большой дом — большая и семья. Большая семья — большое и горе. Еще в молодости вник в смысл этих поговорок Иван Данилович и потому в жизни был стоек. Тряхнет в случае чего кудлатой головой, поскребет крепкий затылок, выпьет под соленый огурчик неизбывной русской водочки — и снова за дело. Девять гробов сколотил для детей. Перетерпел: и у других умирали. Такова жизнь крестьянская. Пока сын или дочь за юбку матери держатся, они не жильцы. Вот когда косить начнут, тогда еще можно строить на них какие-то планы. Девять детей похоронил, но ровно столько и выжили. И все, что парни, что девки, к любому делу горазды. Старшая, Анна, рядись не рядись, а двух мужиков стоит. Наталья тоже в девках не засидится. Перед такой работницей любой дом двери настежь откроет, И Марья бока не отлежит, в разговоре о работе не забудет. О парнях и толковище разводить нечего. Вот только Максим… Все, что надо, проворотит, и скорехонько, но к крестьянскому труду не прикипел. Михаил намного ли старше, а давно в коренниках ходит, Максиму же лишь бы попеть да поплясать, в лес за грибами и ягодами убраться. Там он первая рука, в лесу за ним и Анне не угнаться, разве что щебет какой-нибудь занятной пичужки услышит. Тут встанет как вкопанный, и хоть коси его. Что из него выйдет, одному богу известно…
Однако, пока Иван Данилович приглядывался и размышлял о неудавшемся, на его взгляд, сыне, Максим свою линию вывел. Едва заговорили в деревне о том, что он зачастил под окна ясноглазой, с тяжеленной русой косой Устиньи, едва поделилась этой новостью с мужем Ксения Яковлевна, Максим смиренно предстал перед родительскими очами и попросил заслать сватов.
— К кому это? — прищурился, будто не ожидал, Иван Данилович.
— Знаете же! Зачем спрашиваете?
— Вчера знал, а сегодня, может, у тебя другая на уме.
— Нет другой, — обиделся Максим.
— Гляди-ка, мать, у него губа не дура! Не зря по лесам шастал и в деревне красну ягодку нашел.
— Я и Устю в лесу рассмотрел, папаня, — довольный быстрым исходом дела, признался Максим.
Свадьбу сыграли песенную — дружки Максима постарались, — и обошлась она без пересудов и кривотолков. Даже у самых ядовитых деревенских кумушек не нашлось к чему придраться: «Пара, что и говорить, пара! Как хороший венок сплетен!»
В избу Ивана Даниловича Устинья вошла легкой поступью, с первых дней покорила главу семьи, быстро сошлась с новой матерью, братьями и сестрами мужа. С ее приходом будто светлее стало в доме, и каждому любо было посмотреть, как сноровисто печет невестка хлеб, доит корову, какими ловкими в ее руках становятся и коса, и лопата, и вилы. И Максим изменился, стал домоседом, не тянуло его ни в лес, ни к дружкам.
— Тоже в коренники выходит! — дивился Иван Данилович. — А я боялся, как бы их обоих в малиннике медведь не задрал.
Однако время шло, а люлька, в которой отлежали свое столько детей Ивана Даниловича и Ксении Яковлевны, пустовала. «Может, и к лучшему, — безрадостно тешил себя Иван Данилович. — Год ныне сирый, вот маленько оправимся, тогда и внучонку лучше будет. Так-то так, а если бездетной окажется Устинья? И такое иногда случается».
Ксения Яковлевна к бабке, понимающей толк, сбегала, невестку «полечиться» уговорила. Максим тоже хмурел, когда был не на глазах, но вида не подавал, а наедине с молодой женой похохатывал:
— Не тужи зря. Мы с тобой еще отца с матерью перегоним.
— Ну тебя. Скажешь тоже, — смущалась Устинья, а сердце млело и от заботы Максима, и от его ласки.
И пришло свое — упорхнула от Устиньи легкая походка.
— Как уточка ходишь! — ликовал Максим. — Вчера гляжу, что за колода мне обед тащит, переваливается с боку на бок? Ладонь ко лбу приложил, а это женушка ненаглядная. Да иди, иди поближе, не раздавлю.
— Тише ты!
— Тише? — не унимался Максим. — Да мне сам черт не страшен, мне…
— Макси-и-м! Черта-то к чему поминаешь?
В предпоследний день щедрого и надежного лета Устинья разрешилась от бремени.
— Санька будет! Александр Максимович. Мой на-след-ник! — ликовал Максим. — Бо-га-тырь! А орет-то как! В меня песенник пошел, в меня!
Дед притащил давно и хорошо обжитую зыбку, бабка окатила ее крутым кипятком, высушила, устлала старым одеялом и уложила Александра Максимовича.
— Вот тебе и хоромина до года, а там сменим. Да не верещи так, урос этакий. Устя, Устя, никак, проголодался? Подать тебе его али как?
Все бы и ладно, все бы и хорошо, но не успела невестка выкормить младенца, навалился на деревню тиф. Пометалась Устинья с неделю в горячечном бреду и затихла. Устинью снесли на кладбище, а Максим впал в горькую. Как начал с поминок, так и горел синим пламенем. Даже Санька ему не в радость. Изредка проведет рукой по светлой головенке и отвернется. Словно сердится на мальчонку, словно его винит в смерти Устиньи.
Долго ворочаются без сна дед с бабкой, тихо переговариваются меж собой. Прости его, матерь пресвятая богородица! Умиротвори душу, бедой омраченную!
Маленькие дети — горе, большие — вдвое! Вдвое ли?
В своей избе, в центре деревни, мать Устиньи — Марфу — одолевали другие думы. Попросить надо внучонка-то, попросить! У них эвон сколько и еще будут. Тот же Максим не утерпит, возьмет новую. Я бы уж доглядела за ним, побаловала, а там, глядишь, годочков через десять и работник в доме. Отдадут ли? Мальчонка-то больно хороший.
Весной, уже лужи пообсохли и грязь зачерствела, закудахтали по дворам выпущенные из стаек куры, собрала Марфа гостинец для внука, выглядела, когда в избе одна Ксения осталась, и пошла к сватье. Разговор, как принято, начала издалека. Похвалила чистоту во дворе, чай, для нее заваренный, об Устинье к месту слово вставила и прослезилась, потом только вымолвила:
— Дай Саньку мне! — И вздрогнула от своих слов — как истолкованы будут?
— Возьми, не чужой он тебе, — не поняла сватья.
— Знамо дело, не чужой! Глазоньки-то светлые, ясные — наши глазоньки! И волосенки! У маленькой Усти точь-в-точь такие были, мягкие и шелковистые!
Прижала к груди внука, услышала под заскорузлыми пальцами его сердечко, к запаху головенки принюхалась, и обожгло в груди, рванулось собственное сердце. Уткнулась в плечо Саньки и замолкла.
— Ты что это, сватья? — почувствовав недоброе, спросила Ксения.
— Та-а-к, — тихо всхлипнула Марфа. — Почудилось, будто Устю на руках держу. — И больше сдерживаться сил не хватило. — Отдай Саньку-т мне, Ксения! Христом богом прошу, отдай!
— Это как? — опешила сватья.
— А так! — снова бухнуло в груди и отдалось в голосе. — Не подержать на руках, а насовсем!
«Ой, неладно начала, траву не косила, а уже сушу!» — пронеслось в голове Марфы. Зачастила умоляюще, откуда и слова взялись: — На что он вам? Неуж у тебя без него дедов мало? За ним глаз да глаз нужен, я бы уж присмотрела за ним, мне бы он в память об Усте.
— Вот уж не из тучи гром, — схватилась за сердце и Ксения Яковлевна. — Ни с того ни с сего… У тебя тоже девки есть, наводишься еще с внуками…
— Дев-ки-и! — простонала Марфа. — Замуж выскочит — из дома упорхнут. А у тебя парнями пруд пруди. Вот унесу — и весь сказ, раз миром не хочешь!
Они уже кричали. Ксения взялась за рогач:
— Клади на место, а то!
— Попробуй тронь — лысой сделаю!
— Пока соберешься, я тебе ребра пересчитаю! Смотри, до чего довела парня! Криком исходит!
Марфа ошалело глянула на внука. Правда, ревет! И давно, поди! Прижала к себе, пнула дверь и метнулась на улицу.
— Застудишь мальчонку, застудишь, окаянная!
Истошный крик сватьи остановил Марфу на дороге.
— Не застужу, не бойсь! — процедила сквозь зубы, сорвала с себя пиджак убитого в гражданскую мужа, ввернула внука и побежала на свое подворье.
Вечером под любопытными взорами односельчан пошли всей семьей за Санькой. Бабка Марфа в переговоры вступила, но в избу войти не дозволила. Через дверь беседовали.
Сначала Иван Данилович увещевал, потом Михаил, рассудительный старшой, которого в Сергуловке с шестнадцати лет называли Михаилом Ивановичем, Анна и Наталья свое прокричали. Максим в сердцах пригрозил развалить избу — не помогло.