— Можно подумать, он не галстук забыл надеть, а штаны, — заметил Ладейников, когда Виктор, благословив все наши начинания, поспешно удалился.
— Хамила же ты, Ладья! — возмутилась Кошка. — Вите дорога пионэрская честь!
— «Пионэрская»! — передразнил Ладейников. — Помешались все вы на Витьке…
Школьная молва трубила о неминуемой победе Карнеева, но мы не вешали носа. Ладейников уже разучил мотив «Юного барабанщика», Кошка обещала на уроке физики дописать последний куплет песни. Мы наметили маршрут и решили отправиться в путь сразу после окончания занятий.
А в раздевалке ко мне подошел Сергиенко, второгодник из звена Карнеева, и сказал:
— Брось, кум, тратить силы, ступай на дно.
— Ты о чем?..
— Разве не знаешь? — говорит мне Сергиенко, а у самого губы белые и подрагивают. — Витька Шаповалов проел наши денежки.
Нередко бывает, что при известии о каком-либо несчастном случае — аварии или катастрофе — люди задают бессмысленные вопросы, вроде: «В котором часу?» или: «На какой улице?»
— До копейки?.. — бессмысленно спросил я.
Сергиенко оторопело поглядел на меня и отошел. И тут я увидел, что вокруг все наши: и Карнеев, и Ворочилин, и Глуз, и Лида Ваккар, и Кошка, и Ладейников, и Грызлов, и Панков, и Шугаев, и Нинка Варакина, и глаза у нее красные, будто она плакала, и другие ребята…
Растрату обнаружил председатель нашей базы, Мажура, неожиданно вернувшийся с воинского сбора. Мажура запер дверь пионерской комнаты и набил Витьке морду. Что было с Шаповаловым дальше, не знаю: на нашем пути мы с ним больше не встречались…
За мою жизнь мне пришлось видеть немало человеческих падений. С высот величия и власти низвергались в позор и бесславие люди покрупнее нашего пионервожатого. Помню, с какой мукой я и мои сверстники выдирали из сердца Кнута Гамсуна, когда певец Глана и Виктории стал фашистом. И все же никогда не переживал я такой боли… Витька был нашим героем, его похвала или осуждение значили для нас все, мы хотели походить на него, мы даже не ревновали к нему наших девчонок, поголовно в него влюбленных, настолько неоспоримым было его превосходство. Но я думал не только о нем — я думал, как серьезно и доверчиво вручали нам люди свои деньги, а мы, пусть невольно, обманули их; я думал о бледных, строгих и добрых лицах наборщиков и о Борькином пятачке, единственном его достоянии. К чему были все наши волнения, радости и печали, победный восторг и горечь поражения…
…Всем надо было в разные стороны, но, не сговариваясь, мы двинулись к Чистым прудам. И чего нас сюда понесло? Было ветрено, знойно, а возле серой, угрюмой воды еще холодней и неприютней. Кто-то вспомнил, что на этом вот самом месте мы окликнули Витьку Шаповалова.
— Как он тогда вертелся, гад! — заметил Ладейников. — Чуяла кошка, чье мясо съела.
— Мы-то думали, он из-за галстука, — невольно усмехнулась Лида.
— А я, кстати, почувствовал, что от него винищем несет, только сам себе не поверил.
— Хватит, раскаркались!.. — с обидой и злостью крикнула Нина Варакина.
Разговор умолк.
— И чего же мы будем делать? — нарушил наконец молчание унылый голос Ворочилина.
— Как чего? — Карнеев поднял поголубевшее от холода худенькое лицо. — Достанем новые подписные листы и опять соберем деньги.
Мне никогда не забыть, как спокойно, уверенно и прекрасно прозвучали эти простые слова.
— Ну да… конечно… — удивленно пробормотал Ворочилин. — А чего же еще?..
Все рассмеялись. Мы думали, что смеемся над наивной растерянностью Ворочилина, а мы смеялись от радостного, гордого чувства…
И тут появилась длинная, шарнирная фигура Юрки Петрова.
— Гражданская панихида по товарищу Шаповалову окончена?
— Знаешь, Петров, катись ты со своими шуточками куда подальше! — сказала Лида Ваккар.
— Дальше некуда! — беззаботно ответил Петров. — Я думал, думал и решил прикатиться к вам. Только вот как быть с присягой? Неловко старому, больному человеку говорить: «Я, юный пионер, даю торжественное обещание…»
Шампиньоны
Все свое детство я собирал утиль: металлолом, пустые бутылки и, с особым усердием, бумагу. В стране был бумажный голод, и мы, школьники, испытывали это на себе. Каждый тетрадочный лист нам полагалось использовать с предельной плотностью. Бывало, учителя снижали отметку на контрольной за слишком размашистый почерк. Каким же радостным событием было развернуть новенькую тетрадь или припахивающий клеем альбом для рисования! Изредка тетрадочные листы были плотными, глянцевитыми, белыми с голубым отсветом от линеек, чаще — газетно-тонкими, серыми, с крупными волокнами, а то и с плоскими кусочками древесины. Я любил выковыривать из бумаги эти бедные останки погубленных деревьев. Мои тетрадочные листы напоминали сито.
Когда наша новая вожатая Лина Кузьмина объявила «бумажный аврал», для нас это было желанным делом.
— Собирать будем на Почтамте? — деловито спросил Карнеев.
— На Почтамте, само собой, — ответила Лина. — Но каждый должен посмотреть и у себя дома, нет ли старых газет, обоев, всякой, как говорит моя бабушка, лохматуры!
Как важно бывает одно вовремя сказанное слово! После Шаповалова у нас сменилось четверо вожатых, и ни одному не удалось поднять дух отряда до прежнего накала, ни с одним не возникло настоящей душевной близости. Каждый новый вожатый, памятуя о позорном падении Шаповалова, невольно с первых же шагов старался показать, что он человек совсем иного склада, чем наш бывший, поверженный в грязь кумир. Шаповалов был горяч, речист, честолюбив, взрывчат, позерски-живописен, притом доступен и прост. После него к нам приходили какие-то надутые и замороженные молчальники. Мишурному блеску Шаповалова они противопоставляли сдержанность, доходящую до сухости, речистости — немоту, панибратству — недоступность. Возможно, задержись кто-либо из этих вожатых подольше, и лед был бы сломан. Но председателю базы Мажуре не терпелось поднять активность некогда лучшего отряда в школе, и вожатые менялись у нас что ни месяц.
Вот потому незамысловатая шутка Лины Кузьминой вызвала у всех радостную, дружную улыбку. На нас сразу повеяло чем-то простым, добрым, открытым, мы признали в Лине своего человека. А Лина и правда была хоть куда: крепкая, мускулистая, с решительными стальными глазами, и если проглянуть кукушечью пестроту ее веснушчатого лица, то очень красивая: нос с легкой горбинкой, нежный и строгий овал, легкий пушок над чуть вздернутой верхней губой.
И я с былым победным задором крикнул:
— Второе звено, за мной!
Мы пошли на Чистые пруды. Морозы в этом году нагрянули сразу после ноябрьских праздников. На многих деревьях еще сохранились медные листья; тревожимые ветром, они жестко терлись друг о дружку. Снега не было, лишь в желобках твердо скованных песчаных дорожек, у подбоя бурого, с зелеными прожилками газона белела сухая крупка. Мы шли, давя каблуками хрусткий ледок, затянувший лужи. Широко и светло блеснул всем своим чистым зеркалом замерзший пруд. По краю, вскальзывая сбитыми сапогами, словно пробуксовывая, шел сторож со скребком и зачищал неровности.
— Скоро каток откроется! — мечтательно сказала Нина Варакина.
В этом году классы были перетасованы, мы оказались с Ниной в одном классе и в одном звене. И еще несколько ребят из звена Карнеева попало к нам. Но в глубине души они остались верны старым знаменам. Это стало ясно, едва начался разговор.
— Кровь из носа, мы должны побить Карнеева! — сказал я.
— Держи карман шире! — как на пружинке, подскочил маленький альбиносик Костя Чернов.
— Конечно, побьем! — уверенно сказала Лида Ваккар.
— Всегда мы вас били и сейчас побьем! — Чернов яростно вытаращил свои кроличьи глазки.
— Притормози, Костя, — остановил его я. — Ты, кажется, забыл, в чьем ты звене.