Вместо ответа Ястребок плеснул себе самогона, Груше плеснул, а у стакана К-ова бутылка лишь задержалась на миг и прошла мимо. «Здоровье бережешь?» Всю его легкость как рукой сняло – неопрятный, с воспаленными глазами старик колдовал над зельем, рубаха расстегнулась, а в бороде желтела веточка укропа.
Больше К-ов о повести не говорил. Да и не виделись больше, хотя всякий раз, выходя из электрички, с неприятным чувством оглядывался вокруг.
И всякий раз вспоминал сцену из «Идиота», когда затерявшийся в привокзальной толпе Рогожин следит напряженно за князем Мышкиным.
На месяц раньше съехал с дачи, сбежал, но и в Москве, возвращаясь вечерами домой, с тревогой вслушивался, не раздадутся ли шаги за спиной.
Первые дни бабы Регины после ареста сына
Вообще-то у нее было два сына: удачный и неудачный, или блудный, если говорить языком притчи, о которой и сама баба Регина, и ее дети имели, по-видимому, весьма смутное представление. Понаслышке знал ее и К-ов, когда же прочел впервые, то ему и в голову не пришло воспринять этот евангельский сюжет не то что как реальность, но даже как отражение реальности. Безымянные какие-то люди, безымянная страна, безымянное время… Какое отношение имеет все это к грубому, с запахами и звуками миру, по которому расхаживала босиком голосистая баба Регина? Впрочем, мир этот тоже ушел в прошлое; бесплотным и бесшумным стал, как легенда, внутри которой непостижимым образом находился он сам.
Беспокойно всматривался стареющий К-ов в этого вихрастого мальчика. Некую словно бы вину угадывал за ним, и связано это было с бабой Региной. Вину за что? Никогда ведь не обманывал ее, никогда не обижал, да и тогда, в прошлом, в легенде, не было никакой вины, это он помнил точно. А после уже не встречались. Не знал даже, жива ли. Может, жива – женщина была крепкая. Крепкая не только физически, но и духом тоже.
Во дворе побаивались ее. Что думала, то и говорила, в глаза резала правду-матку, ни для кого не делая исключения. В том числе и для собственных сыновей.
Старшего, впрочем, костить не за что было: работящий, тихий, услужливый… Вот разве что не в поле трудился, как его библейский предшественник, а на ниве народного просвещения: химию преподавал, науку загадочную. Почти Менделеев… Младший так и звал его – Менделеев, что свидетельствовало о некоторой иронии, но иронии доброй.
Сам он, низкорослый, жилистый, с прыщавым личиком, работал пожарником. Однажды, рассказывали, предотвратил катастрофу на нефтебазе, где загорелось что-то, в другой раз, подобно Дубровскому, вытащил из пламени кошечку.
Было между ним и Дубровским и еще кое-какое сходство. Тоже шайкой заправлял, хотя на большую дорогу не выходили, в городских резвились переулках. Не всякая мать распространялась бы о таком, но баба Регина, старуха прямая и справедливая, называла вещи своими именами. «В тюрьму сядешь, гад! – пророчила громогласно. – В тюрьму! И от меня, заруби на носу, не жди писем. Вот она, рука, нехай отсохнет, если напишу!»
Неизвестно, писала ли она, когда сел, но он писал. И матери писал, и брату. Рассудительные, чуть наивные послания, с отступлениями о благородстве и добропорядочности. Под стать содержанию был и почерк. Каждая буковка выводилась отдельно и нет-нет да украшалась какой-нибудь завитушкой. На свободе люди не пишут так.
Но самое удивительное было не это. Самое удивительное заключалось в том, что он, живущий в неволе, жалел брата. Не завидовал (хотя и завидовал тоже: «В море купаешься! Счастливчик!»), а жалел. Вспоминал, как сам издевался в школе над учителями, – и сочувствовал бедному Менделееву. «Скажи обалдуям своим: скоро вот вернется младший братишка и потолкует с вами. По душам! Аликом, скажи, зовут. Сын бабы Регины. Должны знать… Меня в городе все знают».
Менделеев, прочитав, отдавал письма матери, а уж та делала их достоянием соседей. С молодых лет привыкла нараспашку жить. Да и как спрячешься, если комната одна, а кухня и коридор общие, не говоря уж о расположенных во дворе коммунальных удобствах.
Мужа ее, Аликиного отца, К-ов помнил смутно. Был еще другой муж, отец Менделеева, но погиб на фронте, а с новым прожила недолго: без руки вернулся с войны, но и одной, левой, вытворял такое, что милиция наведывалась что ни день в гости. Пока совсем не забрала бузотера, и он пропал, сгинул… Баба Регина, однако, напоминала о нем младшему сыну часто: «По стопам папочки хочешь, да?»
Не помогало. Не останавливал Алика печальный пример родителя. А может быть, даже и вдохновлял? Ибо раз прыщички на лице покраснели, глаза кровью налились и губы, приоткрывшись, выпустили: «Не трожь отца!»
Баба Регина опешила. То был единственный случай, когда сын повысил на нее голос. Вернее, понизил – до гусиного какого-то шепота, обычно же отмахивался да отшучивался: «Ну перестань, мама! Погладь-ка лучше рубашку».
Франт был тот еще. Кондукторов не хватало, и она по две смены вкалывала на своем трамвае, зато сына одевала с иголочки. Младшего… Старший сам себя содержал. Учился и работал, не пил, не курил, с девицами не гулял, а по вечерам, оставшись один, играл на скрипочке. Потом женился. Не на вертихвостке, как с гордостью говорила мать, к тому времени вышедшая наконец на пенсию, а на женщине положительной, с квартирой.
Баба Регина не могла нарадоваться на первенца. Счастливейшей матерью была б, кабы не младший. Угораздило ж родить такого олуха – это в сорок-то без малого лет! «Зачем? – вопрошала соседей, с интересом внимающих ей. – А затем, что – во!» И по лбу, по лбу себя так, что крупная голова ее звенела и упруго раскачивалась.
Алик хмурился, шмыгал носом, но ничего, помалкивал. Понимал: мать права, – и даже письма из тюрьмы подписывал: твой непутевый сын. Или, когда Менделееву писал, – брат. Твой непутевый брат… Однако жалел «путевого» – жалел! – и дело тут, догадывался К-ов, не в одних лишь школьных сорвиголовах, с которыми грозился поговорить, освободившись, и даже не в них вовсе, а в чем-то другом.
Странный пробел обнаружил К-ов в притче о блудном сыне. Не только ведь с отцом встретился тот после долгих скитаний, когда родитель, бросившись на шею гуляке, и лучшее платье ему, и перстень на исхудалую руку, и упитанного телка, – не только с отцом, но и с братом-трудягой, а всеохватная книга о встрече этой почему-то умалчивает.
К-ов хорошо помнил, как держала себя баба Регина в первые дни после ареста сына. Никто не удивлялся тогда ее самообладанию, потому что особого самообладания не замечали. Наоборот! Так и клокотала вся от праведного гнева. Допрыгался, черт! А ведь она предупреждала! О-о, как предупреждала она! Теперь, шалопут, кусает локоток, да поздно. «Погодка-то, погодка! – И воздевала глаза к цветущей вишне, под которой собрались дворовые кумушки. – Люди весне радуются, а он…»
«Может, обойдется еще?» – несмело молвил кто-то. Баба Регина, словно ожидавшая этого, тотчас оборотилась к непрошеному адвокату. «Не надо! – покачала перед носом защитника грозным пальцем. – Не надо, чтоб обходилось. Что заслужил, то и получит… Сама скажу, если спросят: судить мерзавца! Судить беспощадно!»
Так разорялась посреди весеннего двора босая, простоволосая женщина, у которой судьба отобрала сперва одного мужа, потом другого, а теперь и сына еще, так присягала громогласно справедливости, а на седую голову ее падали, кружась, белые лепестки.
К-ов взирал на нее с восхищением. Кажется, слегка даже завидовал Алику: какая мамаша у человека! Хотя быть на месте Алика не желал бы…
Вечером вышла из дома разнаряженная, с матерчатой розой на груди. В парикмахерскую отправилась, где ей сделали завивку, потом – в кино, на последний сеанс, о чем также известила двор. «Изумительный фильм! Их трое, а он один, да еще шпага сломалась…» Заинтригованный К-ов принялся гадать, что за картину смотрела, но ни в одном из кинотеатров города – а было их раз-два и обчелся – ничего подобного не шло. Тогда он подстерег бабу Регину у колонки, где она полоскала белье, и, набравшись духу, приблизился. «Какое кино?» – не поняла она. «Вы смотрели, – залепетал он. – Позавчера… шпага еще сломалась».